ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
РЕВОЛЮЦИЯ И КАДЕТЫ.
(1905-1907)
1. ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
Меня часто упрекали по поводу той части моих воспоминаний, которая была напечатана в "Русских записках" 1938-1939 г.г. - и к которой я перехожу теперь, - что я слишком много говорил там о политике и слишком мало о самом себе. Мое извинение заключается в том, что за это время моя жизнь слишком тесно переплелась с моей политической деятельностью, чтобы оставалось много места для моей личной жизни. Правда, в самой области политики я мог бы больше подчеркивать мою личную роль, чем я это сделал. Но о ней слишком много говорили другие - и притом не всегда в смысле одобрения. Меня обвиняли скорее в том, что я эту свою личную роль слишком подчеркивал. Могу только сказать, что так выходило фактически, и что мое личное самолюбие никогда не играло тут никакой роли: думаю, что те, кто знали меня ближе, с этим согласятся.
Чувствую, однако, что в порядке исторического изложения, оглядываясь на прошлое, я, действительно, должен пойти дальше в направлении самооценки. Те, кто захотят сравнить мое изложение здесь с печатным текстом моих статей в "Русских записках", вероятно, заметят эту разницу - и, быть может, будут посылать мне теперь обратные упреки: в преувеличении моей личной роли в событиях. Но человек, который поставил себе определенную задачу и ее в известной степени выполнил, не может, оставаясь вполне откровенным, отказаться от объяснения фактов в порядке поставленной им цели и тем самым слить уже не себя с событиями, а, в известной степени, события с собой. Совпадение намерений с достижениями может считаться его личной заслугой, несовпадение - его личной неудачей. Гордиться тут мне нечего, ибо неудач было гораздо больше, чем заслуг - не только вследствие неблагоприятных обстоятельств, но и по существу выбранной мною вполне сознательно роли. Но и признавая, что цель моя оказалась неосуществима, я и теперь не поставил бы себе никакой другой задачи.
Упреки в умолчании о личных чертах моей биографии могут, конечно, относиться и к другой стороне моей жизни. Теперь мода на biographie romancee. И я не могу сказать, чтобы для этого у меня не было никакого материала. Возможно, что мое умолчание об этой стороне приведет к тому, что мой будущий биограф, если таковой окажется, заменит факты анекдотами. Но я должен идти на этот риск, так как в этой стороне моей жизни замешаны и другие лица. И я принужден предоставить рассказы на эту тему чужим нескромностям.
--
Мои скитания растянулись на целые десять лет, по пяти лет по обе стороны "рубежа столетий" (1895-1905). Эти десять лет, охватывающие тот период жизни (30-40 лет), когда окончательно складывается личность человека и определяется направление и характер его деятельности, - конечно, не могли пройти для меня без серьезных перемен. По ту сторону этого промежутка прошла моя университетская карьера, оборвалась изгнанием из Москвы моя мирная жизнь в старой русской столице. Выброшенный сперва в русскую провинцию (Рязань), потом в Европу (София) и, наконец, в Новый Свет, я оставил позади дружеский кружок молодых русских историков, так мило описанный А. А. Кизеветтером, и более широкий круг учеников и учениц, вышедших на вокзал проводить меня в рязанское изгнание.
На прощальном обеде "Русской мысли" В. А. Гольцев пророчески пожелал мне сделаться историком падения русского самодержавия. Я не мог тогда ожидать, что не только выполню его пожелание, но и сам, в роли политического деятеля, в той или другой мере окажусь участником этого падения. Московские товарищи по профессии оплакивали мой уход, видя в нем и в обстоятельствах, его вызвавших, "измену" нашей общей науке. Надеюсь, что в общем итоге жизни это обвинение отпадет.
Только теперь, обращаясь воспоминанием назад, я могу определенно сказать, в чем именно заключалась происшедшая во мне тогда перемена. Потеряв репутацию начинающего историка, с которой я уезжал из России, я возвращался "домой" с репутацией начинающего политического деятеля. Перемена произошла постепенно, но она была неизбежна в моем положении. Заграницей я очутился в роли наблюдателя политической жизни и внешней политики демократических государств. А дома происходили события, которые требовали применения этих наблюдений - и требовали именно от меня, так как русских наблюдателей было очень немного. Я уже описал, как эта моя новая роль отразилась не только в статьях нашей эмигрантской газеты "Освобождение", но и в посильной пропаганде этого дела русского освобождения перед американскими читателями и слушателями, в аудиториях и на митингах. Я вовсе не стремился превратиться из историка в политика; но так вышло, ибо это стало непреложным требованием времени. Я мог быть доволен тем, что в моем случае наблюдения над жизнью передовых демократий соединялись с предпосылками, вынесенными из изучения русской истории. Одни указывали цель, другие устанавливали границы возможных достижений.
Таков был мою плюс. Мой минус заключался в том, что на это самое десятилетие я был вычеркнут из круга наблюдателей и участников русской жизни; а она за это время не стояла на одном месте. Новое поколение выросло и вступило в культурную и общественную жизнь в мое отсутствие - как раз с начала моих скитаний, с средины девяностых годов. Я оставлял позади зародыши будущих разногласий с молодежью, как в культурной, так и в политической жизни. Я находил, правда, в этих разногласиях, уже намечавшихся, некоторое преимущество для себя: сохранение личной независимости от преходящих увлечений. Другие могут судить иначе.
В двух отношениях я укажу на характер этих разногласий теперь же. Я веду культурную историю данного молодого поколения с 1892 г., когда Д. С. Мережковский издал свой "манифест" "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы". Мне пришлось столкнуться с этими литераторами, свергавшими "старые цепи" для "новой красоты", как раз когда они перенесли свои упадочные настроения из литературы в политику. Таким являлся поворот к религиозно-философскому "идеализму" в сборнике 1902 г. (Имеется ввиду сборник "Проблемы идеализма", вышедший в 1903 г. (Прим. ред.).), - и уже совершенно открытое нападение того же круга на политику в сборнике "Вехи" (1908). Близкие нам люди в политике уже тогда начали сближаться с этим "идеалистическим" течением: таковы были Струве, Бердяев, Булгаков, Новгородцев. Враждебно относясь к "формализму" строгих парламентарных форм, - на чем строго стояло старшее поколение, - они уже готовились вернуться к очень старой формуле: "не учреждения, а люди", "не политика, а мораль". Со времен Карамзина у нас эта подозрительная формула скрывала в себе реакционные настроения. В сборнике "Вехи" группа, объединившаяся около Струве, выступила с злобным обвинением против всей русской интеллигенции прошлого - и настоящего, считая ее огулом виновницей провала революции 1905 г. Группа, объединявшаяся около И. И. Петрункевича, в особой книге разобрала эти нападки по достоинству. Но мы только еще подходим к революции 1905 г.; к оценке деятельности различных ее участников мы вернемся в свое время.
Другое последствие моих скитаний в десятилетие 1895-1905 г. имело для меня более важное значение. Я имею ввиду события, происшедшие за это время среди социалистических партий. В своей американской книге я поставил задачей доказать историческими фактами возможность сближения русских либералов с русскими социалистами для достижения общей цели - политической свободы. Дворянский либерализм 60 годов XIX века после введения земства и появления свободных либеральных профессий выработал систему реальной практической политики. С своей стороны социалисты убедились, что русский народ - не прирожденный coциалист, и что государство не разрушится от одного заклинания народного духа.