Швед оказался любителем скрипок; он достал кусок дерева от дома XVII столетия и заказал сделать из него скрипку, {218} которая оказалась звучного и приятного тона; я увлекся его примером и из того же куска дерева заказал другую; мой опыт оказался далеко не таким удачным. Но моя соседка тоже возила с собой новую скрипку фирмы Lowendal и, польстившись на мою "древнюю", со мной обменялась. Чтобы дополнить картину этой тихой жизни в скромной обители мисс Гловер, прибавлю, что я испытал здесь на себе последствие неприспособленности к зиме английских помещений. В тесной комнате, между нагретым камином и полуоткрытой половиной подъемного окна, несшего с улицы холод, трудно было не простудиться. Я пролежал несколько времени в постели, под наблюдением местного врача (врачи строго соблюдают преимущественные права над жителями своего квартала).
Но я должен вернуться к составу русской эмиграции, чтобы упомянуть еще об одном видном члене ее, Феликсе Волховском. Я застал его полуглухим, в полупараличном состоянии. Но в нем нельзя было не узнать старого революционера. Он создал - или, точнее, возобновил созданный Герценом в Лондоне фонд вольной печати, издавал бюллетени о новейших событиях в России и заботился о пополнении каталога изданий новыми брошюрами.
Феликс Волховский
1848, Полтавщина - 1914, Лондон
Волховский Феликс Вадимович, выходец из старинного дворянского рода, раннее детство провёл в Новгороде-Волынском и в поместье деда, гимназические годы - в Петербурге и Одессе. Учился как вольнослушатель на юридическом факультете Московского университета, где попал в революционную среду. Бросил университет, так как на занятия не было ни времени, ни средств, работал приказчиком в книжном магазине. В 1868 был арестован за участие в организации пропагандистской группы, полгода провёл в Петербурге за решёткой, после чего был отдан матери на поруки и под надзор полиции. В 1869 за близость к кружку Нечаева снова был арестован, провёл в предварительном заключении более двух лет. Там и начал писать стихи. Освободившись, более года прожил в деревне на Кубани, затем продолжил революционную деятельность в Ростове и Одессе. В Ростове выпускал рукописный журнал "Вперёд" с отделом поэзии, почти целиком заполнявшимся его стихами. После нового ареста в 1873 и попытки побега был приговорён к лишению всех прав и вечной ссылке в Сибирь. Пока он находился в тюрьме, у него умерла жена и ребёнок. В ссылке жил сначала в Тюкалинске Тобольской губернии, где добывал средства к жизни исключительно физическим трудом, затем в Томске, интенсивно занимаясь литературной деятельностью как в местной, так и в столичной печати. За фельетоны был выслан в Иркутск, откуда переехал в Читу, затем в Кяхту. Отсюда бежал через Владивосток в США, навсегда покинув Россию. Последние годы жизни провёл в Лондоне, занимаясь издательско-революционной деятельностью. Единственный сборник стихов "Случайные песни" вышел в 1907 в Москве и вскоре был конфискован властями. ldn-knigi)
Наконец, я не могу забыть об одном эпизоде, давшем мне возможность увидеть в настоящем свете знаменитого анархиста Кропоткина. Вождь анархизма - первый после Бакунина: это звучало чем-то таинственным и грозным. (ldn-knigi; О Кропоткине см. http://www.history.dux.ru/) И я не мог понять, почему Шкловский, такой умеренный и незлобивый, восторгался Кропоткиным и был его горячим поклонником. Он, наконец, мне предложил поехать в Брайтон, где Кропоткин жил с семьей. Невозможно забыть дату этой поездки: это было 10 февраля 1904 г., когда в Англию пришли первые телеграммы о внезапном нападении японцев на Порт-Артур. Мы застали Кропоткина в страшном волнении и негодовании на японское предательство. Я ожидал всего, только не этого. Мы, конечно, не знали тогда подробностей русской политики, которая привела к этому разрыву, но как могло случиться, что противник русской политики и вообще всякой войны оказался безоговорочным русским патриотом? Кропоткин сразу покорил меня этой своей позицией, так безоговорочно занятой, как будто это был голос инстинкта, национального чувства, который заговорил в {219} нем. Шкловский говорил мне, что Кропоткин - обаятельный человек и интереснейший собеседник. Этого я ожидал. Но... русский патриот? Кропоткин? Где же анархист Кропоткин?
Я понял тут пропасть, отделяющую теоретика анархизма от практика. Я уже прочел несколько произведений Кропоткина. Во всех них идеал отодвигался в такую бесконечную даль, что между ним и его осуществлением образовывался громадный промежуток, в котором оставалось место и для самых смелых исторических конструкций - в будущем, и для житейского компромисса - в настоящем.
Социализм обоих русских направлений требовал немедленного действия для осуществления идеала или хотя бы для приближения к нему. Для анархизма "прямое действие" было только символом, и террористическая сторона акта не служила своей ближайшей цели. Так я пытался разрешить противоречие, очевидно, не существовавшее в душе террориста. А в душе Кропоткина противоречие просто не чувствовалось; оно не мешало равновесию, гармонии, которыми было проникнуто всё его существо. Таким принял Кропоткина незлобивый Шкловский; таким он остался и в моей памяти, - и позднейшая встреча только подтвердила мое непосредственное впечатление от настоящего Кропоткина.
Однако же, наиболее сильное впечатление на меня произвела, во время этой зимовки в Лондоне, не столько русская эмиграция в ее разнообразных представителях, сколько английская политическая жизнь, за которой я впервые мог наблюдать внимательно. Эти наблюдения в очень значительной степени помогли мне выработать в подробностях мое собственное политическое мировоззрение, - и только впоследствии я мог оценить всё значение для меня моих лондонских наблюдений. В России моя позиция определилась прежде всего отрицательно: я не разделял увлечений русских социалистических течений. Положительно - она определилась моим сотрудничеством с русскими либералами. Говоря в общих чертах, мои взгляды были ближе к либеральному мировоззрению; но в области политической деятельности либерализм представлялся настолько неопределенным, колеблющимся и быстро отживающим течением, что отожествить себя с ним было просто для меня невозможно. К {220} тому же, с самого начала меня отделяло от него более определенное отношение к социальным вопросам, где либерализм сталкивался с демократизмом.
В России эти оттенки часто сливались в виду элементарности политической жизни. Пребывание заграницей облегчало их более точную классификацию. Уже во Франции я не мог не заметить устарелость термина, переход его для обозначения политической правизны и постепенное исчезновение из политической номенклатуры. Эти черты либерализма я отметил уже в своей американской книге. Приехав в Англию, я, однако, встретился с живым либерализмом более левого направления - в лице престарелого Гладстона, за политической карьерой которого я давно следил и которому поклонялся. Мне еще посчастливилось увидать старика в его последние годы на министерской скамье в парламенте. Он вошел во время заседания, занял свое место, но не следил за прениями; временами даже, казалось, дремал и седая голова клонилась вниз; скоро он встал и вышел. Но не только это устарение положило конец моему безусловному преклонению; я не мог не видеть, что тут кончался и либерализм Гладстона - старый, благородный либерализм Кобдена и Брайта. Притом здесь он эволюционировал не влево, а вправо. Усложнялись в практической политике такие коренные тезисы, как свобода торговли, гомруль, борьба против войны. Только что закончившаяся к моему приезду война с бурами, аннексия Трансвааля и Оранжевой республики уже успела разбить либерализм на крайнюю левую группу верных Гладстону последователей, занявших пробурскую позицию и перешедших в оппозицию консервативному правительству, - и промежуточные группы либералов-юнионистов (противников гомруля), постепенно слившихся с консерваторами. Отдельно стояла более независимая группа Розбери - "либералов-империалистов". Розбери смело заявил: "Да, я либеральный империалист, если это значит, что я страстно привязан к империи и верю, что она лучше всего поддерживается на основе самой широкой демократии и сильна количеством довольных подданных".