Жуткое, неизъяснимо тяжелое чувство охватило меня. Я привык глядеть смерти в глаза, и меня не страшила опасность; но мысль быть расстрелянным своими же русскими солдатами, расстрелянным, как грабитель или шпион, была неизъяснимо тяжела. Больше всего ужасала меня мысль, что самосуд произойдет на глазах у жены, и я решил сделать все возможное, чтобы ее удалить. Между тем она упросила капитана провести ее в судовой комитет и там пыталась говорить и разжалобить. Наконец она вернулась, конечно ничего не добившись. Я стал упрашивать ее пойти домой.
– Здесь ты помочь мне не можешь, – говорил я, – а там ты можешь найти свидетелей и привести их, чтобы удостоверили мое неучастие в борьбе.
После долгих колебаний она решилась. Я был уверен, что уже больше ее не увижу. Сняв с руки часы-браслет, который она подарила мне невестой и который я всегда носил, я сказал ей:
– Возьми это с собой, спрячь. Ты знаешь, как я ими дорожу, а здесь их могут отобрать.
Она взяла часы и, плача, вышла на палубу. Не прошло и пяти минут, как она вернулась. На ней не было лица.
– Я поняла, все кончено, – сказала она, – я останусь с тобой. На ее глазах только что толпа растерзала офицера.
Ежеминутно ожидая конца, просидели мы в каюте до сумерек. Около пяти часов в каюту вошли несколько матросов и с ними молодой человек в кепке и френче, с бритым лицом, державшийся с большим апломбом. Обратившись к сидевшему с нами полковнику, он объявил ему, что он свободен.
– Вы же, – сказал он, обращаясь ко мне и к моему шурину, – по решению судового комитета предаетесь суду революционного трибунала. Вечером вас переведут в помещение арестованных.
Полковник вышел, но минут через десять мы увидели его вновь. Он горячо спорил с сопровождавшим его матросом.
– Я требую, чтобы мне вернули мои часы и мой бумажник, в нем важные для меня документы, – горячился он.
Матрос казался смущенным.
– Я ничего не знаю, говорил он, – обождите здесь, сейчас приглашу комиссара.
Он вышел.
– Моего освобождения потребовали мои служащие – портовые рабочие. За вас также пришла просить толпа народа, – быстро проговорил полковник, – не беспокойтесь, Бог даст, и вам удастся отсюда выбраться…
Пришел комиссар, и полковник вышел с ним.
Вскоре за нами пришли. Под конвоем красногвардейцев нас повели в здание таможни, где содержались многочисленные арестованные. Было темно, дул холодный ветер, и шел дождь. Толпа разошлась, и мы беспрепятственно прошли в нашу новую тюрьму. В огромной зале с выбитыми стеклами и грязным, заплеванным полом, совершенно почти без мебели, помещалось человек пятьдесят арестованных. Тут были и генералы, и молодые офицеры, и студенты, и гимназисты, и несколько татар, и какие-то оборванцы. Несмотря на холод и грязь, здесь на людях все же было легче. Хотя все лежали, но никто, видимо, не спал, слышался тихий разговор, тяжелые вздохи. На лестнице стояла толпа матросов и красногвардейцев, и оттуда доносилась площадная ругань. Вскоре стали вызывать к допросу. Допрос длился всю ночь, хотя допрашивали далеко не всех. Вскоре вызвали меня. Допрашивал какой-то студент в пенсне, маленький и лохматый. Сперва задавались обычные вопросы об имени, годах, семейном положении. Затем он предложил вопрос, признаю ли я себя виновным.
– В чем? – вопросом ответил я. Он замялся.
– За что же вы арестованы?
– Это я должен был бы спросить вас, но думаю, что и вы этого не знаете. О настоящей причине я могу только догадываться, – и я рассказал ему о том, как побил нагрубившего жене помощника садовника, из мести ложно донесшего на меня.
– Я не знаю, есть ли у вас жена, – добавил я, – думаю, что если есть, то вы ее также в обиду бы не дали.
Он ничего не ответил и, записав мое показание, приказал конвойным отвести меня в камеру арестованных. С утра стали приводить новых арестованных. К вечеру нас собралось человек семьдесят. Между прочими привели старого отставного генерала Ярцева, ялтинского старожила, семидесяти с лишним лет, совершенно больного. К вечеру доставили хорошего нашего знакомого, молодого князя Мещерского, офицера Конно-Гренадерского полка, задержанного при попытке бежать в горы.
Часов около восьми в комнату вошел матрос крупного роста, красивый блондин с интеллигентным лицом; его сопровождали несколько человек, в том числе допрашивавший нас ночью студент и виденный мною на миноносце комиссар.
– Это председатель трибунала, товарищ Вакула, – сказал один из наших сторожей, – сейчас будет вас допрашивать.
«Революционный трибунал» переходил от одного арестованного к другому. Мы увидели, как увели куда-то старого генерала Ярцева, князя Мещерского, какого-то студента, еще кого-то… Товарищ Вакула подошел к нам. Я слышал, как студент, допрашивавший меня накануне, нагнувшись к уху председателя «революционного трибунала», сказал:
– Это тот самый, о котором я вам говорил.
– За что арестованы? – спросил меня последний.
– Вероятно, за то, что я русский генерал, другой вины за собой не знаю.
– Отчего же вы не в форме, небось раньше гордились погонами. А вы за что арестованы? – обратился он к жене.
– Я не арестована, я добровольно пришла сюда с мужем.
– Вот как. Зачем же вы пришли сюда?
– Я счастливо прожила с ним жизнь и хочу разделить его участь до конца.
Вакула, видимо предвкушая театральный эффект, обвел глазами обступивших нас арестованных.
– Не у всех такие жены – вы вашей жене обязаны жизнью, ступайте, – он театральным жестом показал на выход.
Однако вечером нас не выпустили. Оказалось, что мы должны пройти еще через какую-то регистрацию и что из-под ареста нас освободят лишь утром. Вакула, обойдя арестованных, вышел. Через десять минут под окнами на молу затрещали выстрелы – три беспорядочных залпа, затем несколько отдельных выстрелов. Мы бросились к окну, но за темнотою ночи ничего не было видно.
– Это расстреливают, – сказал кто-то.
Некоторые крестились. Это действительно были расстрелы. Уже впоследствии я узнал это со слов очевидца, старого смотрителя маяка, – на его глазах за три дня было расстреляно более ста человек. Трупы их, с привязанным к ногам грузом, бросались тут же у мола в воду. По занятию немцами Крыма часть трупов была извлечена, в том числе и труп молодого князя Мещерского. Труп старого генерала Ярцева был выброшен на берег в Симеизе через несколько недель после расстрела.
Второй день арестованные ничего не ели. К вечеру принесли ведро с какой-то бурдой и одной общей ложкой. Нам посчастливилось – теще моей удалось через наших тюремщиков прислать нам к вечеру холодную курицу, подушку и два пледа. Мы устроились на полу. Пережитые сильные волнения отразились на старой моей контузии. Своевременно я пренебрег ею и, не докончив курса лечения, вернулся, несмотря на предупреждения врачей, в строй. С тех пор всякое сильное волнение вызывало у меня сердечные спазмы, чрезвычайно мучительные. Последние полгода это явление почти прекратилось, однако теперь под влиянием пережитого болезненное явление повторилось вновь. Всю ночь я не мог заснуть и к утру чувствовал себя столь слабым, что с трудом держался на ногах. Наконец, в одиннадцать часов, нас освободили, и мы пешком, в сопровождении одного красногвардейца, вернулись домой. Я слег немедленно в постель и пролежал целую неделю.
Через несколько дней в городе наступило успокоение. Симферополь, Евпатория, Ялта оказались в руках большевиков. Остатки крымцев скрылись в горы. Более тысячи человек, главным образом офицеров, были расстреляны в разных городах. Особо кровавые дни пережил Симферополь. Здесь было расстреляно огромное число офицеров, в том числе почти все чины крымского штаба во главе с зверски замученным полковником Макухой. Теперь красные войска праздновали победу, всюду происходили торжественные похороны павших красногвардейцев. В Ялте их хоронили в городском саду.