От этого я, к счастью, смог его удержать. Потому что, нашептал я ему, если этот процесс не останется незамеченным в Германии, то это мягкое наказание как раз и привлечет внимание. И в Германии будут говорить: голландцы позволяют себе оскорблять нашего кумира почти безнаказанно. Голландцы позволяют себе обливать грязью нашего фюрера за полгроша.
Но ведь смысл принятого закона состоит именно в том, чтобы немцы на нас не обиделись? Мы ведь не хотим быть втянутыми в войну? А если это может произойти, то Сиси права: ей небезопасно здесь оставаться?
Он читал свою речь, и руки его сводило судорогой, как будто бумага налилась свинцовой тяжестью.
– Господин председатель, – читал он, – я вкратце описал нравы германской прессы, чтобы показать, что тот, кто осуждает подобную журналистскую практику, должен осознавать, что не имеет права перенимать ее стиль. Подозреваемый недостаточно уразумел ответственность, лежащую на каждом протестующем против тех или иных обычаев и нравов: не позволять себе срываться на то, что ты сам осуждаешь. Подозреваемый забыл об этом и теперь должен держать ответ. Тем более что, если деяния, подобные его деяниям, останутся безнаказанными, всей стране может быть нанесен огромный ущерб.
Он на мгновение смолк, как делал всегда перед произнесением заключительной тирады. В это мгновение он обычно пробегал ее глазами, чтобы потом, низко-низко опустив текст речи, озвучить требуемое наказание, не глядя в бумажку, чтобы присутствующие подумали, что предлагаемую формулировку он блестяще знает наизусть.
«Имею честь, – прочитал он в своих записках, – потребовать для обвиняемого наказания в виде четырех лет тюремного заключения, два из которых условно, и испытательного срока в пять лет».
Это было по сути максимальное наказание, которого он мог потребовать по закону и которое он выбрал, когда думал, что Сиси не уедет в Америку. Когда готов был заткнуть рот вообще всей прессе, лишь бы Гитлер не тронул Голландию и Сиси смогла бы остаться с ним навсегда.
На этот раз его молчание перед заключительными словами длилось дольше обычного.
Ощущение бессмысленности всех его стараний, постыдности такого наказания для человека, высказавшего вслух ровно то, что Альберехт сам думал о Гитлере, внезапно оглушило его, точно мешок с песком, и он сказал:
– Имею честь потребовать… потребовать… освобождения подозреваемого от судебного преследования…
Эти слова он произнес еще тише, чем прочитал остальную часть речи, и я не мог помешать ему плюхнуться в кресло еще до того, как он успел выговорить:
– Ввиду того, что, на мой взгляд, высказывания подозреваемого с точки зрения закона не являются оскорблениями.
Его шепот был подобен ветру, а зал суда разом превратился в цветочную клумбу, на которой цветы вдруг склонили головки друг к другу. Его слов толком почти никто не расслышал, так что журналисты вытянули шеи, переспрашивая друг друга:
«Оправдание?» – «Чего он потребовал?» – «Оправдания?» – «Но это же ни в какие ворота». – «Да-да, оправдания». – «Он что, чокнулся?» – «Но я не слышал слова “оправдание”». – «А это не то же самое, что освобождение от судебного преследования?» – «Не совсем, но по сути сводится к тому же».
Когда Альберехт сел, листы с речью выскользнули у него из рук. Судья, сидевший справа от него, собрал их и с удивлением на лице положил перед Альберехтом. Остальные судьи вообще не слушали, что он говорил, ведь потом все равно придется все читать. И только этот человек со сморщенным лицом и большим взбитым чубом, чьи глазки под толстыми стеклами очков казались размером с изюминки, внимательно разглядывал прокурора в течение двух-трех секунд. Но ничего не спросил и перевел взгляд на правонарушителя от журналистики, на его ничем не примечательную фигуру в воротничке, уголки которого закручивались вверх, в ярко-зеленом вязаном галстуке и с зачесанными назад черными волосами.
Я читал мысли судьи. Вот что он думал: «Обвиняемый, из-за тебя читатели будут ломать голову: можно ли согласиться со статьей, написанной этим маломеркой против Гитлера? Обвиняемый, тебе повезло, что 19 999 из 20 000 подписчиков на твою газету никогда не видели твоей физиономии. Обвиняемый, если бы у тебя было столько же смелости, как у Гитлера, ты бы предпочел стать вторым Гитлером, вместо того чтобы строчить в свою газетенку. Ты предпочел бы переплюнуть Гитлера в его преступлениях, вместо того чтобы за жалкие гроши валять статейки, которые по сути, конечно, правильные, потому что осмеивают мальчиша-плохиша Гитлера. Но нового в них нет ни на грош, и главное, в чем он его обвиняет, – это в темном происхождении. Пусть Гитлер – сын шлюхи и в трудные времена зарабатывал на жизнь рисованием картинок, но все это факты, которые могут вызвать подозрение только у паршивых и чванливых людишек.