Спустился в вестибюль института, впервые позвонил по 75–84. Семь-пять-восемь-четыре… Сколько десятилетий прошло, а разве забудешь эти цифры? И вот — «приходите, посмотрим с вами сей уник»… Скажи он: «принесите этот уник, я его посмотрю» (а так в действительности и было), сразу бы остро почувствовалась разница между начинающим студентом и всемирно известным академиком и смущение вместе с отчуждением стеснили бы душу: конечно, не нашего поля ягода, он-то прочитает и объяснит, а ты всего лишь случайный доставщик старой книжки. Еще хуже было бы, если бы я услышал: «мне сейчас некогда, оставьте в Академии, мне передадут; когда-нибудь, на досуге, я посмотрю этот документ и дам ответ по почте». Сколько таких ужасно деловых ответов, процеженных сквозь зубы, приходилось выслушивать позже от других! Нет, Крачковский сказал: «приходите», — это было приглашение увидеться сразу, в непринужденней домашней обстановке, смягчающей нервную напряженность; «посмотрим с вами сей уник» означало, что даже на безвестного студента, если тот интересовался вопросом за пределами учебной программы, он смотрел как на своего коллегу. Конечно, как же могло быть иначе? Ведь и академик и студент, с разной степенью знаний и опыта, один — тончайший ювелир, другой — кандидат в подмастерья, делали общее дело, направленное к тому, чтобы вечно жила их отрасль науки. Признание этого множило силы. Еще не увидев Крачковского, я уже получил от него первый урок — урок такта, которому впоследствии старался следовать в отношениях с другими людьми.
Но вот он стоит передо мной на пороге своей квартиры — пятидесятилетний, но уже седой; на морщинистом лице выделяются живые внимательные глаза.
— Здравствуйте, Игнатий Юлианович…
— Здравствуйте… Проходите сюда и садитесь вот на этот диванчик. — Крачковский ввел меня в кабинет и сел напротив, в кресло у письменного стола. — Так вы учитесь у Николая Владимировича? Он говорил мне о вас. Что же, вы решили посвятить себя арабской истории?
— Да, Игнатий Юлианович, всем сердцем!
— Это хорошо, конечно. — На лицо, слабо выделенное на фоне полутемной комнаты сумеречным отсветом, шедшим в окно со двора, вдруг пала тень. — Однако хотелось бы вам посоветовать: избегайте парадных слов; они настолько захватаны частым употреблением кстати и некстати, что уже не производят особого впечатления. Можно любить науку всем сердцем, можно в ней гореть, пылать и так далее, но не надо об этом говорить. Наука не любит пылких излияний, она жива трезвыми делами; лишь работая тихо, то есть без шума, можно рассчитывать на то, что когда-то люди скажут о вашей работе громко. Впрочем, я не оратор, мне более привычно рассуждать о книгах и рукописях. Итак, вы принесли…
— Вот, Игнатий Юлианович, — сказал я, доставая из портфеля свою находку.
— Так, позвольте взглянуть. Рим, 1592 год… Любопытно. Далее, Панеций… Николай Панеций. Судя по тому, что перед нами текст Корана в подлиннике и с латинским переводом, этот Панеций, по-видимому, издатель? Да, верно, это и указано на внутреннем титульном листе.
Но почему же он напечатал всего двадцать две суры[8] изо ста четырнадцати? Попробуем выяснить… Люблю копаться во всяких справочниках, как и читать комментарии: непременно найдешь что-нибудь новое, о чем и не подозревал.
Он подошел к полке и, взяв какую-то книгу, стал ее перелистывать. Я оглядел стеллажи, стоявшие вдоль стен: мне бы столько книг! В сравнении с этими сотнями фолиантов, ряд за рядом уходивших под потолок, моя библиотечка, постоянно пополнявшаяся, но все еще умещавшаяся на половине столика у койки в общежитии, показалась мне особенно бедной. Не думалось, что все еще впереди, что надо научиться читать книги, что пока я только еще учусь читать учебники.