У нас в доме все происходило так же, как и в других семьях, где шла борьба за сохранение традиции, где считалось, что муж — кормилец, на нем лежит обязанность содержать семью, у него больше прав, он хозяин дома, он может просить, но имеет право требовать. И мой муж поначалу просил, а когда не добивался своей цели, то требовал исполнения своих желаний. Он становился деспотичным и часто терял всякую меру.
Его простая, спокойная, честная натура, его безграничное доверие людям не вписывались в лихорадочную суету столичной жизни. Несмотря на все свои знания и способности, ему не везло в денежных делах. Он участвовал в огромном предприятии, но не мог продвинуться. Это терзало его и мучило, ведь он еще хорошо помнил времена, когда сам был богат и именит. И по крайней мере в собственном доме, в своем семейном кругу он желал компенсировать эту несправедливость. Здесь он хотел быть хозяином — и был им в полном смысле слова. Мало того что вне дома я предоставляла ему полную свободу. Он хотел, чтобы я «реформировала» себя и свой дом.
Сначала речь шла о мелочах, но о милых, дорогих моему сердцу мелочах, с которыми я должна была расстаться. Но ниспровергатели этим не удовольствовались. Они продолжали выдвигать требования, безжалостно разрушая самые основы нашей прежней жизни.
Здесь, в Петербурге, мне пришлось снять шейтель. Здесь, после отчаянной борьбы, мне пришлось отказаться от кошерной кухни. Здесь один за другим из моего дома были изгнаны прекрасные старые обычаи. Нет, я не изгоняла их, я со слезами и рыданиями провожала их до самой последней калитки моего дома. Я долго, долго, истекая кровью сердца, глядела им вслед, словно хоронила самое дорогое, что имела. Сколько мне пришлось выстрадать, какие выдержать душевные битвы! Ничего подобного я не представляла себе в юности, когда вела образцовую, спокойную, гордую, патриархальную жизнь в отчем доме. Хотя я любила мужа так же горячо и верно, как в первое время нашего супружества, я не могла, не имела права уступать ему без сопротивления. Я хотела сохранить драгоценное добро для себя и своих детей и вела борьбу за Быть или Не быть.
Вся жизнь в Петербурге была устроена таким образом, что тысячи самых разных событий снова и снова сводились к проблеме еврейства. Сколько забот и страданий доставили мне школьные годы моего сына! Шимон был учеником четвертой гимназии. Однажды мальчиков привели на богослужение в гимназическую часовню. Все стали на колени перед иконами. Только мой сын остался стоять. Классный надзиратель потребовал от него немедленно стать на колени. Сын решительно отказался: «Я иудей. Моя вера воспрещает мне преклонять колени перед изображением». Надзиратель рассвирепел. После занятий Шимона вызвали к директору и исключили из гимназии. На следующий день он должен был забрать свои документы. Это была плохая новость. Я не знала, что делать. Я бросилась к попечителю, умоляла, плакала. Ведь сын не собирался нарушать школьной дисциплины, ведь он хотел соблюсти верность тому воспитанию, которое получил в отчем доме и в школе раввинов, ведь уважение к авторитету родителей — важный принцип воспитания, ведь там, где он кончается, может расцвести порок. Но князь Ливен был непреклонен. Я не могла больше говорить. Боль сжимала горло, слезы текли из глаз. Я же понимала, что решается судьба сына, что его счастье разрушено. Я выбежала в прихожую, но князь окликнул меня и вернул в кабинет. Он сказал, что эту гимназию сын должен будет покинуть, но он, князь, позаботится, чтобы мальчика приняли в другую. Так оно и случилось. Я снова обрела покой и с глубоким удовлетворением думала о гордом поведении моего сына. Он был кровь от моей крови. Но смела ли я надеяться, что среди всех чуждых влияний дети всегда будут следовать примеру матери? Они подрастали. Они по-своему понимали и постигали то, что происходило вокруг… и иногда становились на сторону отца. И я все чаще оставалась в одиночестве. Муж и все общество были против меня. Я покорилась. Но никто не представлял, какую трагедию я пережила в те дни.
Только несколько пожелтевших листков, написанных тридцать восемь лет назад в минуты отчаяния, являются молчаливыми свидетелями моих страданий. Ниже я приведу слова, написанные мною 15 апреля 1871 года. Они дадут читателю представление об отчаянной борьбе, которую вела не я одна, но многие женщины в тот тяжелый переходный период еврейской жизни.
Опасная операция — реформа кухни
…Опухоль стала такой большой, что грозит меня задушить. Что делать? У кого просить совета? Откуда взять силы для борьбы? О Господи, пошли мне душевные силы перенести эту операцию без роковых последствий! Я слишком слаба, я не выдержу, это борьба не на жизнь, а на смерть. Я не рассчитала своих сил, я не верила, что эта последняя реформа повергнет меня в такой ужас, в такой разлад с самой собой. Ну почему мне так трудно преодолеть мои прежние принципы? Я думаю, во всем виноват мой привязчивый характер. Почитание и любовь к родителям для меня неразрывно связаны с почитанием их религиозных обычаев. Я прихожу в отчаяние, когда думаю о необходимости поступков, от которых будет зависеть мое будущее, мое здоровье, покой и благополучие, даже счастье моих детей. Я нанесу моим родителям глубокую рану. До сих пор я была им верной дочерью, а теперь они имеют полное право проклясть меня. Я понимаю, понимаю их жгучую боль, ведь я сама мать!