Каждый год на три недели родители уезжали в Дивон-ле-Бен, где труппа актеров-любителей выступала на сцене казино. Они развлекали отдыхающих, и директор Гранд-Отеля не брал с них денег за постой. В 1914-м Луиза повезла нас с сестрой дожидаться родительского возвращения в Мериньяк. Там мы застали дядю Гастона, старшего папиного брата, тетю Маргерит, чья худоба и бледность озадачивали меня, и мою кузину Жанну, которая была младше меня на год. Их семья жила в Париже, поэтому виделись мы часто. Моя сестра и Жанна покорно сносили мой деспотизм. В Мериньяке я запрягала их в тележку, и они бегом возили меня по аллеям парка. Я давала им уроки, учила проказничать, но благоразумно останавливала шалости на середине. Однажды утром мы играли в дровяном сарае на куче свежих опилок, когда зазвонил набат: началась война. Слово «война» я впервые услышала в Лионе, годом раньше. Мне сказали, что во время войны люди убивают друг друга, и я задумалась: куда же мне деваться? Потом папа объяснил, что война — это когда страну захватывают иностранцы, и я стала бояться японцев, которых тогда было много в Париже: на перекрестках они торговали веерами и бумажными фонариками. Нет, растолковали мне, наши противники — немцы в остроконечных касках, они уже отобрали у нас Эльзас и Лотарингию. Немцев я видела в альбомах карикатур Анси{6}: они были комично-уродливы.
Теперь я знала, что на войне убивают друг друга только солдаты. В географии я тоже разбиралась прилично, поэтому сообразила, что Лимузен далеко от границы. Никто вокруг меня не казался испуганным; не беспокоилась и я. Папа с мамой приехали неожиданно, все в пыли, и оживленно рассказывали, как провели в поезде двое суток. На дверях каретного сарая вывесили приказ о реквизиции, и дедушкиных лошадей угнали в Юзерш. Всеобщее волнение и крупные заголовки газеты «Курье дю сантр» воодушевили меня: я всегда радовалась, когда происходило что-нибудь необычное. Я придумала игры, соответствующие ситуации: сама я изображала Пуанкаре{7}, кузина — Георга V{8}, сестра — русского царя. Под сенью кедров мы устраивали конференции и рубили пруссаков направо-налево.
Сентябрь мы провели в Грийере, где я училась исполнять свой патриотический долг. Я помогала маме щипать корпию и вязать для солдат теплые шлемы. Тетя Элен закладывала двуколку, и мы отправлялись на ближайший вокзал раздавать яблоки высоким индусам в чалмах; взамен мы получали по горсти гречки. Еще мы кормили раненых бутербродами с сыром и с паштетом. Местные женщины толпились на перронах с продуктами в руках и выкрикивали: «На память! На память!» В обмен на еду солдаты давали им кто пуговицу от шинели, кто стреляную гильзу. Как-то одна из женщин налила вина раненому немцу. По толпе прошел ропот. «Но ведь они тоже люди», — сказала женщина. Толпа зароптала пуще. Священный гнев сверкнул в обычно рассеянных глазах тети Элен. Я понимала: немцы — это отпетые злодеи, они не стоят даже негодования: что толку негодовать на воплощение черных сил?
Их должно ненавидеть. Но предатели, шпионы, неправоверные французы вызывали сладостное возмущение в наших добродетельных сердцах. Я с подчеркнутой враждебностью воззрилась на женщину, которую в тот момент раз и навсегда окрестили «немкой». Наконец-то зло материализовалось.
Всей душой я встала на защиту добра. Отец, прежде освобожденный от воинской повинности из-за больного сердца, теперь был призван и зачислен в зуавы. Мы с мамой ездили к нему в Вильтанёз, где он проходил подготовку. Он отпустил усы и надел феску; строгость его лица поразила меня. Я должна была показать себя дочерью, достойной такого отца. Мой патриотизм выразился в том, что я немедля растоптала целлулоидного пупса, сделанного в Германии, — пупс, впрочем, принадлежал моей сестре. Меня едва уговорили не выбрасывать в окно серебряную подставку под приборы, отмеченную тем же позорным клеймом: «made in Germany». По всем вазам я расставила флаги союзников. В играх я представляла бесстрашного солдата или маленького героя. Я писала цветными карандашами: «Да здравствует Франция!» Взрослые оценили мое усердие. «Симона страшная шовинистка», — говорили они в шутку, но не без гордости. Я глотала их усмешку и смаковала похвалу. Кто-то подарил маме отрез форменного серого офицерского сукна; из него портниха сшила нам с сестрой пальто шинельного фасона. «Посмотрите, даже с хлястиками», — говорила мама своим восхищенным, изумленным знакомым. Ни у кого из детей не было такого оригинального, такого французского наряда. Я почувствовала свое высокое предназначение.