Я была близка к тому, чтобы признаться себе: мне надоело быть чистым разумом. Не то чтобы меня снедало желание, как перед наступлением половой зрелости. Но я догадывалась, что буйство плоти, ее грубость спасли бы меня от той эфирной бесцветности, в которой я хирела. Но не могло быть и речи о том, чтобы изведать что-то на собственном опыте; в той же мере, что мои чувства к Жаку, мои предрассудки запрещали мне это. Я все более откровенно ненавидела католицизм; видя, как Лиза и Заза бьются с «этой мученической религией», я радовалась, что ускользнула от нее. Но в действительности она наложила на меня свой отпечаток; сексуальные табу продолжали жить, так что я заявляла, что могу сделаться морфинисткой или алкоголичкой, но не могла допустить даже мысли о распутстве. Читая Гёте и книгу о нем, написанную Людвигом{262}, я протестовала против его морального кредо. «Меня неприятно поражает, какое место отведено в жизни чувствам — в жизни спокойной, без терзаний, без волнений. Наихудший разврат, когда меня возбуждает Жид, ищущий пищи для ума, или защиты, или провоцирующий; любовь в восприятии Гёте меня оскорбляет». Либо физическая любовь является частью любви вообще, и в таком случае все происходит, как нечто само собой разумеющееся, либо это трагическое падение; у меня не было сил отважиться на него.
Решительно я была существом сезонным. В этом году опять с первым дыханием весны я расправила крылья, с радостью вдыхая запах теплого гудрона. Я не расслаблялась: конкурс приближался, а мне еще нужно было заполнить множество лакун; однако усталость вынуждала меня делать передышки, и я пользовалась этим. Я прогуливалась с сестрой по берегу Марны, я вновь стала находить удовольствие в разговорах с Праделем, под каштанами Люксембургского сада; я купила себе маленькую красную шляпку, вызвавшую улыбки у Стефы и Фернана. Я повела своих родителей в «Эропеен», а отец угостил нас мороженым на террасе «Веплера». Мать довольно часто ходила со мной в кино; в «Мулен-Руж» я посмотрела вместе с ней «Барбетту», оказавшуюся не такой замечательной, как утверждал Кокто. Заза вернулась из Байона. В Лувре мы побывали в новых залах французской живописи; я не любила Моне, сдержанно относилась к Ренуару, восхищалась Мане и безумно любила Сезанна, поскольку видела в его картинах «проникновение разума в сердцевину чувств». Заза почти разделяла мои вкусы. Я не слишком скучала на свадьбе ее сестры.
Во время пасхальных каникул я все дни просиживала в Националке. Там я встречала Клеро; я считала его немного педантом, но он продолжал вызывать у меня любопытство: неужели этот сухопарый смуглый человечек и вправду страдает от «трагического зова» плоти? В любом случае этот вопрос, определенно, его мучил. Несколько раз он переводил разговор на статью Мориака. Какую дозу чувственности могут позволить себе супруги-христиане? А помолвленные? Как-то Клеро задал этот вопрос Зазе, чем привел ее в гнев. «Это проблемы старых дев и священников!» — ответила она. Несколько дней спустя он рассказал мне, что уже имел печальный опыт. В начале учебного года он обручился с сестрой одного из своих товарищей; она безмерно им восхищалась, вообще была натура страстная, — если б он все это не пресек, Бог знает, куда эта страстность могла бы их завести! Он объяснил ей, что они должны хранить себя для брачной ночи, а до той поры им дозволены лишь невинные, дружеские поцелуи. Она упрямо подставляла ему свои губы, он упрямо отказывался; кончилось тем, что она его возненавидела и порвала с ним отношения. Эта неудача явно не давала ему покоя. Он мудрствовал по поводу женитьбы, любви, женщин с каким-то маниакальным упорством. Я находила эту историю довольно смешной, она напомнила мне историю Сюзанны Буаг; но мне льстило, что он был со мной откровенен.