Эрбо подчеркнуто восхищался тремя-четырьмя личностями и презирал остальных. Его строгость меня занимала: я с удовольствием слушала, как он разделывает под орех Бланшетту Бесс; я отдала ему на растерзание Клеро. На Праделя он не нападал, хотя ни во что его не ставил, а когда видел в Сорбонне или в Нормаль, что я разговариваю с кем-то из моих знакомых, презрительно держался в стороне. Он ругал меня за снисходительность. Как-то в Националке Банди два раза оторвал меня от занятий, чтобы проконсультироваться по поводу тонкостей французского языка: в частности, он хотел знать, можно ли употребить слово «жиголо» в предисловии к диссертации. «Все эти люди, которые набрасываются на вас, — это что-то невиданное! — возмутился Эрбо. — К примеру, венгр, который дважды оторвал вас от работы! Или Клеро и все ваши подружки! Вы тратите время на людей, которые того не стоят. Или вы психолог, или вам нет прощения!» Он не испытывал неприязни к Зазе, хотя считал, что у нее чересчур серьезный вид, но когда я заговорила о Стефе, он укоризненно воскликнул: «Да она мне глазки строила!» Женщины дразнящие ему не нравились: они, по его мнению, не соответствовали своему предназначению. Однажды он сказал мне с легким раздражением: «Вы — добыча стаи. Интересно, какое место в вашем мире вы отводите мне». Я подтвердила то, что он и сам прекрасно знал: значительное место.
Он нравился мне все больше, и было отрадно, что через него я и сама себе нравилась. Другие принимали меня всерьез, а его я забавляла. Выйдя из библиотеки он весело сказал мне: «Как быстро вы идете! Обожаю, когда вы так мчитесь: можно подумать, мы куда-то направляемся!» «У вас какой-то странный хриплый голос, — заметил он однажды. — Впрочем, он очень даже хорош, хоть и хриплый. Он здорово нас забавляет, Сартра и меня». Я сделала открытие: оказывается, у меня есть походка, голос, — это что-то новое. Я принялась изо всех сил следить за своей внешностью; он вознаграждал мои усилия комплиментами: «Вам очень к лицу эта новая прическа, и белый воротничок тоже». Мы гуляли в саду Пале-Руаяль, и он с недоуменным видом сказал: «Странные у нас отношения. Во всяком случае, для меня: я никогда не дружил с женщинами». — «Это, наверное, оттого, что я не очень-то женственна». — «Вы?» Он рассмеялся, а я была польщена. «Нет. Скорее оттого, что вы с легкостью принимаете все, что угодно: с вами тотчас становишься на равных». Первое время он нарочито называл меня «мадемуазель». Однажды он написал у меня в тетради большими буквами: BEAVOIR = BEAVER[3]. «Вы — Бобер, — сказал он. — Бобры ходят стайками, и в них живет творческий дух».
Между нами было много общего, мы понимали друг друга с полуслова; вместе с тем некоторые вещи мы воспринимали по-разному. Эрбо знал Юзерш, провел там с женой несколько дней, очень любил Лимузен; однако я удивилась, когда он своим красноречием соорудил на песчаных равнинах дольмены, менгиры, насадил леса, где друиды собирали омелу. У него легко разыгрывалось историческое воображение: сад Пале-Руаяля был для него населен великими призраками; я же к прошлому относилась холодно. Я считала его человеком черствым из-за свойственного ему безразличного тона, а то и бесцеремонности. Как я была тронута, когда он сказал, что любит «Нимфу с преданным сердцем», «Мельницу на реке Флосс» и «Большого Мольна». Мы заговорили об Алене-Фурнье, и он взволнованно прошептал: «Есть люди, которым невозможно не завидовать». И помолчав немного: «В сущности я гораздо более интеллектуал, чем вы, но в основе — все та же чувствительность, которой я совсем не хочу». Я сказала ему, что просто существовать мне часто кажется упоительным: «У меня бывают такие дивные минуты!» Он кивнул: «Надеюсь, мадемуазель, что это так, вы этого заслуживаете. А у меня не бывает дивных минут, я — бедный малый, но то, что я делаю, — великолепно!» Он улыбнулся, словно извиняясь за свое бахвальство. Насколько он верил в то, что говорил? «Не надо меня судить», — слышала я от него порой и не могла понять, просьба это или приказание. Я охотно верила ему: он говорил о книгах, которые напишет, — возможно, они и в самом деле будут «восхитительными». Одно-единственное меня в нем смущало: чтобы удовлетворить свой индивидуализм, он делал ставку на успех в обществе. Я была начисто лишена такого рода стремлений. Я не жаждала ни денег, ни почестей, ни известности. Я боялась походить на катоборикса, произнося слова «спасение» и «духовное совершенствование», часто встречавшиеся в моих записях. Однако я с благоговением относилась к тому, что называла «моим уделом». Эрбо интересовал собственный облик, созданный им в глазах другого человека; будущие книги он рассматривал только как частички своей личности. Вот тут мое упрямство было поистине непоколебимым: я не понимала, как можно делать свою жизнь зависимой от мнения неведомо какой публики.