Когда я была маленькой, меня завораживали его веселье и умение рассказывать; потом я подросла и стала оценивать папу серьезней: меня восхищали его ум, знания, неизменный здравый смысл. Его главенство в семье сомнению не подвергалось — наоборот, охотно и всецело поддерживалось моей матерью, которая была восемью годами моложе; отец ввел ее в жизнь, привил вкус к чтению. «Женщина является творением мужа, именно муж должен формировать женщину», — любил повторять отец. Он читал маме вслух «Происхождение современной Франции» Тэна{23} и «Эссе о неравенстве человеческих рас» Гобино{24}. Он не позволял себе самоуверенных высказываний — напротив, гордился тем, что знает, где надо остановиться. С фронта он привез сюжеты для небольших рассказов, которые матери необычайно нравились, но так и не решился их обработать, опасаясь проявить себя посредственностью. Результатом все той же робости была трезвость взглядов, заставлявшая отца в каждом отдельном случае формулировать категорические суждения.
По мере того как я росла, отец занимался мной все больше. Особое внимание он уделял моей орфографии; когда я писала ему, он исправлял ошибки и отсылал письма обратно. Во время каникул он устраивал мне каверзные диктанты из Виктора Гюго. Но я много читала и ошибок делала мало. Отец с удовлетворением отмечал, что у меня врожденная грамотность. Он взялся формировать мой литературный вкус и учредил некое подобие антологии: в тетрадь из черного молескина он записывал «Евангелие» Коппе{25}, «Игрушку маленькой Жанны» Банвиля{26}, «Увы, если бы я знал!» Эжезиппа Моро{27} и еще кое-какие стихотворения. Он научил меня рассказывать их с правильной интонацией. Отец читал мне вслух французскую классику: «Рюи Блаза», «Эрнани»{28}, пьесы Ростана, «Историю французской литературы» Лансона{29}, комедии Лабиша. Вопросов я задавала множество, и отец с готовностью отвечал на все. Он не вызывал во мне робости, я ничуть его не стеснялась, но никогда не пыталась сократить дистанцию, нас разделявшую. Существовала масса тем, на которые мне бы и в голову не пришло с ним говорить. Он видел во мне не тело и не душу, но разум. То, что нас связывало, относилось к возвышенной сфере, не терпящей диссонансов. Отец не снисходил до меня, но поднимал меня до своего уровня, так что я гордилась, чувствуя себя взрослой. Когда я опускалась до своего земного существования, мной занималась мама, и я от нее зависела. Отец отдал ей на откуп мою физическую жизнь и мое нравственное формирование.
Мама родилась в Вердене, в богатой и богопослушной буржуазной семье. Ее отец, получив образование у иезуитов, стал банкиром. Мать ее воспитывалась в монастыре. Мою маму звали Франсуазой, у нее были младшие брат и сестра. Бабушка, душой и телом преданная мужу, к детям своим относилась сдержанно. Дед предпочитал младшую, Лили. Моя мать страдала от недостатка любви. Она жила на полупансионе в монастыре Дез-Уазо и находила утешение в сердечном участии монахинь; свою юность она посвятила учению и молитвам. Получив диплом начальной школы, она продолжила образование под руководством матери-настоятельницы. Мама пережила много разочарований в свои детские и юношеские годы и всю жизнь потом не могла их забыть. В двадцать лет, плотно запеленутая в монашеские одежды, приученная сдерживать душевные порывы и молчать о своих горьких секретах, мама была очень одинокой и ни в ком не находила понимания; при всей своей красоте она была невеселой и неуверенной в себе. Однажды ее повезли в Ульгат знакомиться с неизвестным молодым человеком. Мама со смирением подчинилась воле родителей, но молодые люди друг другу понравились. Отец мой был эмоционален, экспансивен, и те чувства, которые он начал выказывать своей невесте, изменили ее. Мама моя расцвела. По раннему детству я помню смеющуюся энергичную женщину. После замужества в ее характере проявились категоричность и властность. Отца она, тем не менее, слушалась, так как была убеждена, что женщина должна слушаться мужчину, а еще потому, что безмерно его уважала. С нами, то есть с Луизой, моей сестрой и мной, она была авторитарной, порой выходила из себя. Если кто-то из близких перечил ей или оскорблял чем-нибудь, она отвечала вспышками гнева и безудержной прямолинейностью. С чужими, однако, она держалась робко. После провинции привыкнуть к столичному обществу было непросто. Молодость, неопытность, любовь к моему отцу делали ее уязвимой; из страха, что ее осудят, она очень старалась «делать как все». Новое окружение скептически относилось к ценностям, внушенным ей в монастыре. Не желая прослыть ханжой, мать отказалась от своих прежних убеждений и решила раз и навсегда подчиниться общим правилам приличия. Лучший друг отца жил со своей подругой без брака, то есть во грехе; это не мешало моим родителям часто принимать его дома — правда, одного, без подруги. Моя мать никогда, ни прямо, ни косвенно, не выражала протеста против непоследовательности общепринятых норм. Она решилась на многие компромиссы, не затрагивавшие ее принципов. Возможно даже, она именно потому и была внутри себя столь принципиально-непримирима, что чувствовала потребность компенсировать эти уступки. Без сомнения, в первые годы супружества она была счастлива, но едва ли отличала чувственность от греха. Плоть раз и навсегда была для нее греховна. Коль скоро в обществе было принято закрывать глаза на некоторые провинности сильного пола, всю свою суровость моя мать направила на женский пол. Для нее не существовало нюансов между «честными женщинами» и «распутницами». Вопросы физиологии были для нее настолько отвратительны, что она никогда не говорила со мной на эти темы, вплоть до того, что не предупредила о неожиданностях, подстерегавших меня на пороге полового созревания. Во всех остальных областях она разделяла идеи моего отца, легко уживавшиеся в ней с религиозностью. Отец дивился парадоксам человеческого сердца, загадкам наследственности, тайнам сновидений. Не помню, чтобы чему-нибудь удивлялась мать.