Впервые в жизни я почувствовала, что кто-то превосходит меня интеллектуально. Гаррик, Нодье, будучи намного старше, мне импонировали, но издалека, смутно, я себя с ними не сравнивала. С Сартром я все время, каждый день, мерялась силами, и в наших спорах перевес был не на моей стороне.
Как-то утром, в Люксембургском саду, возле фонтана Медичи, я изложила ему плюралистскую мораль, которую придумала себе, чтобы оправдывать людей, которых я люблю, но на которых не хотела бы походить. Он камня на камне от нее не оставил. Мне она была дорога, поскольку позволяла сердцем решать, где добро, а где зло; я билась за нее три часа. Мне пришлось признать свое поражение; кроме того, в ходе разговора я обнаружила, что мое мнение часто основывается не на чем ином, как на предубеждениях, лицемерии, взбалмошности, что мои рассуждения хромают, а идеи путаны. «Я больше не уверена в правильности того, что я думаю, ни даже в том, что я вообще думаю», — в растерянности записала я. Мое самолюбие нисколько не страдало. Мною в гораздо большей степени владело любопытство, чем желание настоять на своем, я предпочитала узнавать, а не блистать. И все же после стольких лет высокомерного одиночества это было серьезным событием — узнать, что я не единственная и не первая, а одна из многих, да еще и не уверенная в своих истинных способностях. Ведь не один только Сартр побуждал меня к скромности: Низан, Арон, Политцер в значительной мере превосходили меня. Я готовилась к конкурсу наспех — их багаж знаний был солидней моего, они были в курсе многих новшеств, о которых я понятия не имела, они умели дискутировать. Мне не хватало главным образом системы и перспектив; интеллектуальный мир представлялся мне неким ворохом, в котором я разбиралась на ощупь; их же искания, по крайней мере в общих чертах, были сориентированы. Между ними уже имелись серьезные разногласия: Арона, например, упрекали в снисходительности к идеализму Брюнсвика; но все они сделали гораздо более радикальные выводы, чем я, из несуществования Бога и вернули философию с небес на землю. Что мне внушало уважение, так это вполне четкие представления о книгах, которые они хотели написать. Я твердила, что «скажу все», — это было слишком много и слишком мало. Я с волнением обнаружила, что роман ставит тысячу проблем, о которых я даже не подозревала.
Но я не падала духом; будущее стало вдруг казаться мне сложнее, чем я ожидала, но зато более реальным и менее сомнительным; вместо каких-то расплывчатых возможностей передо мной простерлось вполне определенное поле деятельности, со своими проблемами, задачами, своим материалом, инструментами, своим противодействием. Я больше не задавалась вопросом, что делать. Делать все, что я давно хотела делать: избавляться от заблуждений, находить правду, высказывать ее, объяснять мир, и, быть может, даже помогать его преобразовывать. Мне понадобятся время и силы, чтобы сдержать хотя бы часть обещаний, данных самой себе, но это меня не страшило. Ничто еще не было достигнуто — все оставалось возможным.
К тому же мне выпала большая удача: в преддверии этого будущего вдруг оказалось, что я уже не одна. Прежде мужчины, которыми я дорожила — Жак, в меньшей степени Эрбо, — были людьми иного склада, чем я: непринужденными, ускользающими, порой непоследовательными, наделенными каким-то губительным обаянием; в общении с ними всегда приходилось быть настороже. Сартр в точности соответствовал тому, что я пожелала себе в пятнадцать лет: в нем я нашла те же накаленные страсти, что и в себе, только у него их было вдвое больше. С ним я всегда смогу все разделить. Когда в начале августа мы с ним расстались, я уже знала, что этот человек никогда не уйдет из моей жизни.