Я злилась на Праделя: почему он отверг предложенное мною решение? Я написала ему. Он ответил, что его сестра только что обручилась, а старший брат — уже давно женатый, о нем он никогда не рассказывал — собирался уехать в Того; объявив матери, что он тоже намеревается ее покинуть, он нанесет ей смертельный удар. «А как же Заза?» — спросила я, когда на исходе сентября он вернулся в Париж. Неужели он не понимает, что эта бесконечная борьба измучила ее? Он ответил, что Заза одобряет его поведение; напрасно я пыталась что-то ему объяснить — он твердо стоял на своем.
Зазу я нашла очень подавленной; она похудела, побледнела, у нее случались частые головные боли. Мадам Мабий временно разрешила ей видеться с Праделем, но в декабре она должна была уехать в Берлин и провести там целый год; Заза с ужасом думала об этой ссылке. Я предложила еще один выход: пусть Прадель, не ставя в известность свою мать, объяснится с мадам Мабий. Заза покачала головой. Мадам Мабий не воспримет его доводов: она их знала и не усматривала в них ничего, кроме уловки. По ее мнению, Прадель не был готов жениться на Зазе, иначе он предпринял бы официальные шаги; у матери не может разрываться сердце оттого, что сын обручился, все это чепуха! Тут я была с ней согласна: в любом случае женитьба состоялась бы не раньше, чем через два года, положение мадам Прадель не представлялось мне трагическим. «Я не хочу, чтобы она из-за меня страдала», — говорила Заза. Ее великодушие меня бесило. Она понимала мой гнев, понимала сомнения Праделя и осмотрительность мадам Мабий, она понимала всех этих людей, которые не понимали друг друга, и их непонимание обрушивалось на нее.
«Год — это не так уж много», — с раздражением говорил Прадель. Эта рассудительность, нисколько не утешавшая Зазу, подвергала ее доверие тяжкому испытанию; чтобы со спокойной душой согласиться на долгую разлуку, ей была необходима та самая уверенность, о которой она часто говорила в письмах, но которой ей в действительности ужасно не хватало. Моя догадка оправдывалась: Праделя очень нелегко было любить, в особенности такому пылкому сердцу, как Заза. С откровенностью, похожей на самолюбование, он жаловался ей, что не способен на страсть, и она неизбежно приходила к выводу, что он недостаточно любит ее. Его поведение не утешало ее: в отношении своей семьи он проявлял чрезмерную деликатность и, похоже, мало задумывался о том, что Зазе от этого приходится худо.
Они виделись еще, но коротко; Заза с нетерпением ждала тех нескольких часов, которые они решили провести вместе, когда утром получила по пневмопочте письмо: у него умер дядя, он считал, что траур несовместим с радостью встречи, и отменил свидание. На следующий день Заза вместе с моей сестрой и Стефой была у меня в гостях; за все время на ее лице ни разу не появилось улыбки. Вечером я получила от нее письмо: «Я пишу не для того, чтобы извиниться за свое мрачное настроение несмотря на вермут и ваш радушный прием. Вы, наверное, поняли: я еще не успела оправиться от полученного накануне известия. Оно пришло очень некстати. Если бы он только знал, с каким чувством я ждала этой встречи, я думаю, он бы ее не отменил. Но это хорошо, что он не знал, мне очень нравится то, что он сделал, и мне нелишне было посмотреть, до какой степени еще может дойти мое отчаяние, когда я остаюсь совершенно одна со своими горькими размышлениями и мрачными предостережениями, которые мама считает необходимым мне делать. Самое печальное — это не иметь возможности поддерживать с ним связь: я не посмела послать ему записку домой. Если бы вы были одна, я бы черкнула ему несколько строк, а адрес на конверте вы написали бы сами своим неразборчивым почерком. Будьте так добры, сообщите ему теперь же, по пневмопочте, то, что, я надеюсь, он и так знает: что я всегда рядом с ним, в горе и в радости, но главное, что он может писать мне домой столько, сколько пожелает. Как бы он хорошо сделал, если б написал мне, ведь если невозможно в ближайшее время его увидеть, мне просто необходима хотя бы записка от него. К тому же сейчас ему не стоит опасаться моей веселости. Если бы я говорила с ним, даже о нас, я говорила бы достаточно серьезным тоном. Если предположить, что в его присутствии я могу забыться, все равно, в жизни предостаточно грустных вещей, о которых можно говорить, находясь в трауре. Вот хотя бы о «Пыли». Вчера вечером я вновь взялась читать эту книгу, и она взволновала меня не меньше, чем в начале каникул. Да, Джуди великолепна и привлекательна; вместе с тем она не цельная натура и даже в чем-то жалкая. Я согласна, что ее вкус к жизни и к творениям рук человеческих помогает ей справляться с тяготами существования. Но ее радость не устоит перед лицом смерти. Мало просто жить, как если бы смерти вовсе не было. Закрыв книгу, я испытала чувство стыда за то, что жалела себя в какой-то момент, себя, испытывающую радость, несмотря на все трудности и горести, могущие ее заслонить, радость, которой нелегко насладиться и которая слишком часто мне не по силам, но она, по крайней мере, ни в ком не нуждается и не зависит целиком даже от меня. Ничто ее не преуменьшает. Пусть те, кого я люблю, не тревожатся: я не покину их. В этот момент я ощущаю себя привязанной к земле и дорожу своей жизнью, как никогда».