Избегая задумываться над вопросами, ставящими под удар мою безопасность, я охотно размышляла над тем, что мне ничем не грозило. Тайна деторождения не слишком меня занимала. Сначала мне объяснили, что папа с мамой детей покупают. Мир был столь велик и полон таких невиданных чудес — вполне могло оказаться, что где-то существует хранилище младенцев. Мало-помалу эта картинка стерлась, и я удовлетворилась более туманным объяснением: «Детей создает Господь». Он извлек землю из хаоса и Адама из праха, что же удивительного, если в плетеные колыбельки он кладет новорожденных? Версия Божьей воли усмиряла мое любопытство: она объясняла мир в целом. Что касается деталей, в них я думала разобраться со временем. Но что действительно меня интриговало, так это старания моих родителей скрыть от меня предмет их разговоров: как только я подходила к ним, они понижали голос или замолкали. Значит, были на свете вещи, которые я могла понять, но знать которые не имела права. Что это за вещи? Почему их от меня скрывали? Мама запрещала Луизе читать мне сказки мадам де Сегюр{3}, ссылаясь на то, что мне будут сниться кошмары. Что же такое происходило с юношей, одетым в звериные шкуры, которого я видела на картинках? Ответа на свои вопросы я не получала. «Медвежонок» представлялся мне воплощением тайны.
Великие церковные таинства были слишком далеки и сложны, чтобы поразить мое воображение. Но привычное рождественское чудо заставило меня призадуматься. Мне казалось непристойным, что всемогущий маленький Иисус развлекается, спускаясь ночью по каминной трубе, точно какой-нибудь трубочист. Я долго думала над этим самостоятельно и в конце концов открылась родителям. Те рассказали мне все без утайки. Меня поразило, что я несокрушимо верила в вымысел: значит, убеждения могут являться заблуждениями. Практических выводов из этого открытия я не сделала. Я не сказала себе, что родители меня обманули и могут обмануть еще раз. Вероятно, я не простила бы им ложь, если бы она сопровождалась разочарованием или больно меня задела. Я бы взбунтовалась, перестала им доверять. Но я чувствовала себя обманутой не больше, чем зритель, перед которым иллюзионист раскрывает секрет невероятного фокуса. Более того, я пришла в такой восторг, обнаружив подле своего башмака куклу Бландину на сундучке с приданным, что даже прониклась к родителям благодарностью за их обман.
Возможно также, что я не простила бы им, узнай я правду из чужих рук, но они сами признались и тем доказали свою искренность. Они говорили со мной, как со взрослой; я была горда своим новым статусом и сочла извинительной ложь по отношению к тому маленькому ребенку, которым быть перестала. Мне казалось естественным, что моей младшей сестре продолжают рассказывать небылицы. Я перешла в лагерь взрослых и полагала, что отныне правда мне гарантирована.
Родители с готовностью отвечали на мои вопросы; мое неведение рассеивалось в тот самый миг, когда я облекала его в слова. Впрочем, у меня был один серьезный недостаток, который я сознавала: для взрослых черные значки на листе бумаги складывались в слова; я тоже на них смотрела, видела, но прочесть не могла. Играть в буквы меня приучили с ранних лет. В три года я знала, что о это о; s для меня было s, как стол был столом; алфавит я знала в основном весь, но печатные страницы продолжали молчать. Однажды у меня в голове что-то щелкнуло. Мама раскрыла на столе букварь Режимбо. Я смотрела на изображение коровы и две буквы, s и h, которые вместе должны произноситься как «ш». Вдруг я поняла, что у этих букв нет имени, как у предметов, а есть только звук. Я поняла, что такое знак. После этого я быстро научилась читать. Но по дороге к цели мысль моя спотыкалась. В графическом символе я видела точное отображение соответствующего звука: вместе они являлись принадлежностью вещи, которую обозначали, их единство не было случайным. Однако, разумность знака не убедила меня в разумности условного обозначения вообще. Я отчаянно сопротивлялась, когда бабушка затеяла обучать меня нотам. Спицей она указывала мне кружочки, нарисованные на нотных линейках, и говорила, что каждая линия соответствует определенной клавише фортепьяно. Как? Почему? Я не видела никакой связи между линованной бумагой и клавиатурой. Я бунтовала, когда меня без видимых причин к чему-нибудь принуждали. Я отвергала истину, если она не была абсолютной. Только необходимость могла заставить меня смириться. Чужие решения казались мне прихотью, они были недостаточно весомы, чтобы заставить меня повиноваться. Прошло немало дней, прежде чем я перестала упрямиться и выучила гамму. Правда, у меня осталось чувство, что я просто подчинилась правилам игры, так ничего и не постигнув. Зато арифметика шла у меня легко: я верила в реальное существование чисел.