Выбрать главу

Все мы постоянно живем по меньшей мере в трех планах: мы такие, какие есть на самом деле; мы такие, какими себя воображаем; мы такие, какими хотим казаться.

Какие мы — неизвестно. Какими себя воображаем — заблуждаемся. Какими хотим казаться — обманываемся.

И выходит, что каждый из нас не один человек, а целых трое. И даже намного больше. Один в трех ипостасях — голова, сердце и живот (Платон). На вершине тетраэдра — Двойник, а в самых затаенных уголках нашего «я» копошатся еще и Другие.

На поверку каждый из нас уже сам по себе целое общество, царство, мир — вселенная в глубине колодца; неуемное внутреннее население, посреди которого, в конечном итоге, чувствуешь себя одиноким. И это рождает тревогу.

«Боги, избавьте меня от бесплодной тревоги» (Эсхил).

Тревога, сестра моего одиночества... ибо в конце пути нас ожидает смерть. А между тем и по сей день я весел и счастлив. Благодарю за это свою звезду.

Кто мы... что пережили... одному богу известно, «и, я его знаю, он этого нам не скажет» (Фейдо).

Я замечаю, что первые два имени, цитируемые мною, — Эсхил и Фейдо. Жизнь умещается между ними двоими. До Эсхила античные поэты считали необходимым разрабатывать тему сначала в форме трагической трилогии, затем эту же тему в четвертой части — сатировской драме — трактовали, доводя до абсурда. В самом деле, каждое событие жизни имеет свой абсурдный аспект.

Третье имя — Кафка: «Не принимать слишком всерьез».

В каждый момент своей жизни мы — Другие для себя и других. Человеческое существо — сплошная непредвиденность.

Моя мать казалась особой очаровательной, безалаберной и поверхностной; перед смертью мы увидели в ней степенность и сильный характер. Она предстала перед нами другой.

Наконец, мы считаем себя целым, на самом же деле мы только полчервя, который, толкаемый потребностью любви, ищет свою вторую половину. Восстановить червя — первейший из наших инстинктов. Мы половинки целого — двуполого существа. Воссоединившись, они составляют пару.

«Меза́, я Изе́, это я» (Клодель. «Раздел под южным солнцем»).

Выходя на сцену, мы, актеры, должны мысленно сосредоточиться на таких вопросах:

Откуда я? В каком я состоянии? Что буду делать?

Я постараюсь дать правильный ответ на первый вопрос. Придумайте ответ на второй. Что касается третьего — попытайтесь понять. Понимать — цель моей жизни. Вот почему я люблю призыв Ленина: учиться, учиться, чтобы действовать и понимать2.

Я отправляюсь в этот путь не удовольствия ради, — прошлое переполняет меня, и я послушен его приказу, — порою это действует благотворно. Роясь в своих воспоминаниях, я отобрал те из них, которые отложили свой отпечаток на мне как на медали и не нарушают единства моей темы; те, которые поддаются обобщению и полезны для всех — из братских чувств к читателю; наконец, те, что могут пригодиться мне и в дальнейшем... «Воспоминания для будущего» — почему бы и нет?

В театре — об этом речь пойдет впереди — каждым движет своя мечта и тайное желание, чтобы его личные ощущения разделило как можно больше людей. Актер хочет, чтобы в его груди билось коллективное сердце. Пусть будет так и в данном случае.

И последнее: когда гуляешь, случается остановиться. Постоять. Переменить цель. Полюбоваться видом, рассмотреть травинку или уйти в себя. Внезапно, без видимой причины, такое может случиться и со мной. И тогда я приглашаю вас сесть рядом: ради травинки, красивого вида или ради нас самих.

1

Я рождена любить, не ненавидеть.

Антигона

Дичок

Легенда моего рождения

Согласно записи в мэрии, мать произвела меня на свет 8 сентября 1910 года в десять утра. Это событие произошло в доме 11 по улице Эглиз, в Везине — пригороде Парижа, в семнадцати километрах от Нотр-Дам.

Мой отец — молодой фармацевт Жюль Барро — владел здесь скромной аптекой и подрабатывал в психиатрической больнице по соседству, но увлекался политикой. Социалист, он одним из первых во Франции восторженно воспринял учение Ленина. В глубине души он чувствовал себя поэтом и терял сознание при одном виде крови, когда в его аптеку приводили пострадавшего. Ему было тогда тридцать четыре года и оставалось жить всего восемь лет, но он этого не знал.

Моей матери Марсель-Элен, урожденной Валетт, в год, как говорится, «счастливого события» едва исполнилось двадцать пять лет. Заодно с этим удержим в памяти, что 1910 год ознаменовался наводнением в Париже, что 8 сентября день рождения девы Марии, а также Альфреда Жарри. Дева Мария, Жарри и я — такая компания меня устраивает.

8 сентября!.. Я часто представлял себе, как год назад, скажем 8 декабря, в разгар зимней стужи, двое молодых людей, полюбив друг друга, сблизились, и искра взаимности сделала их моими родителями, но они не знали и этого.

Не я первый нарушил покой в доме. Вот уже четыре года здесь царил мальчуган по имени Макс-Анри, вылитый отец — рослый, стройный, смуглый, с очаровательным лицом в ореоле длинных черных локонов и с хитринкой в голубых глазах. Макс, мой брат!

Родители подготовили его к моему появлению. Он воспринял их сладкие посулы с великодушной грацией. Однако по прошествии недели, когда заботливая материнская рука присыпала мне попку тальком, наверно, почувствовав себя немного заброшенным, спросил:

— И долго еще он будет здесь жить, а?

По правде говоря, моя мама, произведя уже на свет одного сына, желала иметь дочку. Когда я вышел из своей плацентной ладьи, доктор воскликнул:

— Славный парнишка!

На что мама с полуулыбкой-полугримасой боли простонала:

— Дерьмо!

Вот первое слово, услышанное мною на земле. Во Франции считают, что оно приносит счастье. Жизнь моя по сей день тому подтверждение. Марсель Барро не стеснялась в выражениях не иначе как мне это передалось от нее по наследству. Моя мама потрудилась на совесть — я весил девять фунтов. Врач из чистой любознательности взвесил все: младенца, послед и прочее итого, пятнадцать фунтов!

Похоже, я был жутким уродцем: раскосые глаза, рот до ушей, ни единого волоска на огромной голове, которая не держалась прямо, все тело в перевязочках. У меня, кажется, ушло полтора года на то, чтобы с грехом пополам научиться передвигать на кривых ногах туловище, распухшее от каш. Уродец, по-видимому, имел счастливый характер, поскольку наибольшей усладой, опять же по слухам, для меня было усесться на теплую, мягкую подушку из пеленок, которые я перед этим не просто измарал — наполнил. Ну чем не дитя Гаргантюа в младенчестве? Тем хуже, если такое сравнение покажется нескромным... К тому же все это «по слухам». И мне не было до всего этого никакого дела. Мне дали жизнь, вот я и жил!

Я всегда обладал тем, что один мой приятель-врач назвал «комплексом досуга». Я готов потерять что угодно, кроме одного — времени. Потому что с той поры, как я себя помню, мое общество всегда разделяет некто — смерть. Радость жизни настолько чудесна, что нельзя упустить ни единой ее крупицы; и в то же время жизнь такая хрупкая. Она так прекрасна, что не может длиться вечно. И продлить ее можно, только заполняя. Искусство бесконечно, жизнь коротка — надо овладеть искусством жить.

Недавно, сидя за рулем машины, я углубился в свои мысли. Мой никогда не покидающий меня Двойник, с которым я постоянно болтаю, пробормотал: «Что ты ищешь? Ты что-нибудь потерял?» «Да, — ответил я, — минуту».

Ту минуту, которую у меня однажды похитит смерть.

Не потому ли моя жизнь с первого вдоха — постоянное исступление... паника?

А пока вернемся к тому, кого в неполные два года окрестили Шаном-Луи. О, это было крещение без особого религиозного пыла. Наш свободомыслящий родитель предпочел бы, чтобы мы выбирали религию в восемнадцать лет. Он был человеком щепетильным. Впрочем, почему именно в восемнадцать? Родные, наверное, сказали ему: «Не выдумывай». Вот он и не перечил, и нас окрестили младенцами. Он же утешался тем, что в качестве первого помощника мэра Везинё присутствовал на республиканских церемониях 14 июля. Дома у нас цитировали знаменитую речь мэра перед развернутым флагом (в те времена еще не существовало всех этих мемориальных памятников — выдумки последних лет), в которой тот воспевал доблесть трех цветов Франции в таких выражениях: «Красный — эмблема крови, пролитой за отчизну; белый — символ чистоты французской души, Жанны д’Арк»... Дойдя до синего, помешкав, он бросил: «Что касается синего... то, будь он зеленым, это означало бы надежду!» (Гром аплодисментов.)