Выбрать главу

— Когда мне что-то надо сделать, я делаю сам, а не чужими руками. На площади Пигаль это называется: заставить нести шляпу. Я с возмущением отказываюсь.

— Повторите.

— Я с возмущением отказываюсь.

Назавтра, 23 мая. Открыв «Фигаро», читаю заголовок:

«Министр осуждает действия Жана-Луи Барро», а дальше лаконичную заметку, продиктованную начальником секретариата Мальро.

Меня даже не сочли нужным уведомить об этом.

24 мая. «Фигаро» публикует мой ответ. Накануне я побеспокоился уведомить об этом премьер-министра. В моем ответе говорится:

«На «Реформа — да, карнавальная маска — нет!» я отвечаю: «Служитель — да, слуга — нет!» Взять меня мертвой хваткой они не смогли.

Теперь министру оставалось одно из двух: либо отказаться от своего неодобрения, либо отстранить меня от исполняемых обязанностей.

Поди догадайся, что оказалось возможным третье: гробовое молчание.

Короче, все осталось без перемен.

Андре Мальро упорно продолжал молчать. Это стало для меня сущей пыткой — я ожидал, что молчание будет прервано, однако ничего подобного не произошло.

Со своей стороны, мы продолжали караулить наше имущество. Мы уже толком не знали, кто студенты, а кто нет, и были ли эти другие элементы крайне левыми, крайне правыми или из полиции82. (Не забудьте, что мы добровольно передали государству декорации и реквизит девятнадцати постановок!) Короче: двадцать лет работы осквернены, изничтожены, сведены на нет.

Признаюсь в своей слабости — на этот раз я разразился слезами. Я твердил: все пошло прахом! Почему? Ничего не осталось!

Бесполезно! Кошмар! Какая ненависть! Все впустую! Поруганная работа и эта ненависть, проявлявшаяся в такой мерзкой форме (вся эта каша была полна экскрементами), задели меня больше всего остального.

Быть может, из инстинкта самосохранения я, словно цепляясь за якорь спасения, набросился на четвертый вариант «моего «Рабле».

Из записной книжки.

«29 мая. Перечитал вслух первую часть. Этот, четвертый, вариант, кажется, станет последним. В нем уже чувствуется стиль. Тут всего шестьдесят девять страниц. В первом было сто. Второй, сокращенный, был плохо увязан. Третий повторял план первого, но превышал восемьдесят четыре страницы. Теперь, мне думается, все как надо».

30 мая. Я развлекаюсь тем, что вывожу слово «конец» после второй части и помечаю дату.

В этот день де Голль вдруг исчез. Целый день никто не знает, где он. Потом он снова появляется...

В Одеоне все продолжает неуклонно гнить.

Расчетная часть приютилась в отеле Мишле, комната 53. Это позволяло мне обеспечивать выплату денег актерам. Некоторые странности во взаимоотношениях между администрацией театра и мною позволяют догадываться, что некоторым особам даны некие инструкции.

Фактически меня уже не ставят в курс дела.

В лоне Театра Наций я создал экспериментальную студию, поручив ее заботам Питера Брука. Было решено, что она отправится в Лондон для выступлений в необычном и чудесном месте — Раунд-хаузе (где собирались хиппи).

Число бастующих во Франции достигло девяти миллионов. Рабочие стали отмежевываться от студентов, общественное мнение их тоже не одобряло. В высшей инстанции, похоже, вели игру правильно и ловко. Бунт молодежи уже приобретает форму профсоюзного движения.

А в Одеоне продолжают говорить. Студентов все меньше и меньше. Все больше и больше всякого рода подстрекателей. Мне приходит на память фраза Паскаля:

«Если бы Платон и Аристотель писали о политике, это было бы все равно что направлять умы в сумасшедшем доме».

До меня постепенно доходит, какую роль в данных исторических событиях играл Одеон. 15 мая, когда после неприятной ночи на улице Гей-Люссака правительство уже не могло прибегать к помощи полиции, оно позволило занять Одеон. Так собаке бросают кость. Одеон стал нарывом, который вскрыли. А тем самым спасли Академию, Сенат, Лувр, ORTF. И вот теперь полиция снова может появиться — уже в роли спасителя.

Что же касается тех, кто сейчас занимает Одеон... то мне говорят: «Они уйдут, как пришли».

— А мы, что же делать нам? — спрашивают рабочие сцены.

— Сидите дома!

Пусть все продолжает гнить. Разумеется! Быть может, в этом и заключается метода...

С чувством полного отвращения, посреди всей этой толкотни, разорения, мерзости — уже завелись черви — я погружаюсь в «Парижские ночи» Ретифа де ля Бретона и ищу прибежища в «моем «Рабле» (мне помогает Мишле).

Де Голль сказал: «Ситуация не поддается контролю». Это напоминает мне дело «Пасквилянтов» при Франциске I83. Столкнувшись с «неконтролируемым», он отошел от гуманистов, сжег еретиков и примирился с Римом и Карлом V.

Вот, несомненно, зачем де Голль отправлялся за Рейн. И это, ио-видимому, смущало Мальро. По крайней мере такова моя версия. Но я не особенно разбираюсь в политике и гниении.

14 июня. Бойцы отрядов республиканской безопасности в касках окружают Одеон и освобождают его. «Катанговцы»84, которых прогнали из Сорбонны, просочились в театр и укрылись, кажется, в подвалах. Поэтому полиция была вынуждена «охранять студентов» от тех, кого она называла «отвратными» типами.

Когда я пришел, как и ежедневно, утром в театр, операция уже заканчивалась. Мой администратор меня не известил. Впрочедц в помещении оставалось уже не так-то много людей, во всяком случае, студентов почти не было. После короткой церемонии под наблюдением префекта полиции (на мой взгляд, он вел себя во время этих событий весьма гуманно) и непосредственно за ним двух представителей министерства культуры (они появились наконец) «порядок» был восстановлен.

Это ассоциировалось у меня со старыми гравюрами XIX века, изображающими «этих господ» в сюртуках и котелках среди раненых на мостовых и примкнувших штыки гвардейцев, а на заднем плане — тучки над крышами Парижа. Какой-нибудь Гаварни или Домье. Сторожевой пикет размещен, и «порядок» удаляется с сознанием выполненного долга. «Серый порядок».

Терзаемый гневом, я прошел в «свой» театр. Слезы текли у меня, как струи пота, при виде этого оскверненного Одеона, склепа грязи, ненависти, отбросов, разорения, теперь опустевшего, лишенного всего живого. От мертвых помимо смрада тления разит запахом серого пороха, вызывающим терпкий вкус во рту, в котором язык и слизистые стали твердыми как зубы.

Сцена, зал — разверстая пасть. Там дышишь зловонием. От него щиплет в носу.

Одеон был осквернен надолго.

Моя скорбь усилилась. Целый месяц тут по крайней мере бурлила жизнь, — абсурдная, слов нет, но жизнь85.

Теперь этот старый Одеон, ради которого мы выкладывались девять лет, напоминал мне человека, замученного до смерти.

В течение дня возвращаются актеры, рабочие сцены. Воцаряется какая-то радость — не настоящая.

Я все еще нахожусь в состоянии прострации. Там и тут возникают дискуссии. Одни чувствуют, что наконец-то вздохнут спокойно. Другие смотрят на меня косо. Мою скорбь разделяют только Майен и Мадлен.

Совершено убийство — здесь витает душа убитого.

— И вы думаете, что после этого можно жить как ни в чем не бывало!

Это немыслимо. Это место осквернено. Тут убили человека.

Голос у меня срывается, и я перехожу на крик: «Обладай Бодлер хладнокровием генерала, его бы звали Опик»86. По мнению некоторых, я сам не знаю, что говорю.

Из записной книжки.

«15 июня, суббота. За месяц полетели насмарку двадцать лет работы, сведены на нет девять лет Театра де Франс. Мое счастье, добытое страстью, мои усилия и чудесная поддержка Мадлен оплачены как по счету. Кому? Несправедливости! Меня считают «скверным мальчиком». В самом деле, я чувствую себя ближе к Вийону, нежели к... Это не помешало мне пойти к моей секретарше и проверить восковки первой части «Рабле». Потрясающе (sic)! Я хотел бы поставить «Рабле» со смешанной труппой студентов и профессионалов и показать в большом актовом зале Сорбонны. Отныне мне хотелось бы посвятить себя только студентам — искренним: ведь они тоже должны испытывать сильное «разочарование».