P.S. Дорогая моя, согласись, что знатные сеньоры умеют любить! Какая мощь африканского льва! какой внутренний жар! какая вера! какая искренность! какое величие души в смирении! Я почувствовала свою ничтожность и ошеломленно спрашивала себя: как быть?.. Великому человеку свойственно опрокидывать обыкновенные расчеты. Он прекрасен и трогателен, простосердечен и возвышен. Одно его письмо стоит сотни писем Ловласа[59] или Сен-Пре. О! вот истинная любовь без всяких «если»: либо она есть, либо ее нет, и когда она есть, она проявляется во всей своей безмерности. Вот и настал конец моему кокетству. Отвергнуть или принять! Или — или, и нет никакой возможности уклониться от ответа. Приговор обжалованию не подлежит. Это уже не Париж, это Испания или Восток: абенсераг падает на колени перед католичкой Евой[60] и отдает ей свой ятаган, коня и жизнь. Неужели я отвергну этого потомка мавров? Почаще перечитывай это испано-сарацинское письмо, моя Рене, и ты увидишь, как любовь одерживает верх над всеми хитросплетениями твоей философии. Послушай, Рене, твое письмо огорчило меня, оно насквозь проникнуто буржуазным духом. К чему лукавить? Разве не навеки стала я хозяйкой этого льва, который вместо рычания испускает смиренные благоговейные вздохи? О! как он, должно быть, рычал в своем логове на улице Ильрен-Бертен! Я знаю, где он живет, у меня есть его карточка: Ф., барон де Макюмер. Он лишил меня возможности ответить иначе, мне остается только бросить ему в лицо две камелии. Какой адской мудростью обладает чистая, настоящая, простодушная любовь! Все самое важное для женщины она свела к одному несложному движению руки. О Азия! я прочла «Тысячу и одну ночь», эта идея в ее духе: два цветка — и все сказано. Мы заменяем четырнадцать томов «Клариссы Гарлоу» одним букетом. Я вьюсь вокруг этого письма как мотылек вокруг свечи. Брать или не брать с собой камелии? Да или нет, убить или подарить жизнь? В конце концов какой-то голос крикнул мне: «Испытай его!» И я его испытаю!
XVI
От мадемуазель де Шолье к госпоже де л'Эсторад
Я вся в белом, с белыми камелиями в волосах и одной белой камелией в руке; у матушки в руках букет красных камелий, если захочу, я возьму у нее один цветок. Пусть-ка он заплатит за свою красную камелию несколькими минутами сомнений; решение я приму на месте. Я очень хороша! Гриффит попросила дозволения полюбоваться мною. Торжественность этого вечера и драма моего тайного согласия покрыли мое лицо румянцем: теперь у меня на каждой щеке по две камелии: красная на фоне белой.
Все любовались мною, но только он один умел боготворить меня. Увидев у меня в руках одну белую камелию, он опустил голову, а когда я взяла у матушки красную, сделался белее белой. Приехать в театр с двумя цветками я могла и случайно, но, взяв другой цветок у него на глазах, я дала ответ. Я призналась в любви! Давали «Ромео и Джульетту»[61]; ты никогда не слышала дуэта двух влюбленных из этой оперы — тебе не понять счастья двух новообращенных, которые слушают это неземное выражение нежности. Ложась в постель, я слышала гулкие шаги в боковой аллее. О! теперь, мой ангел, сердце мое в огне, голова пылает. Что он делает? О чем он думает? Есть ли у него хоть одна мысль, не связанная со мной? Правда ли, что он мой верный раб? Как это проверить? Не считает ли он, что в моем согласии есть что-то предосудительное, что я нуждаюсь в благодарности или награде? Уподобившись героиням «Кира»[62] и «Астреи»[63], я мысленно вникаю во все тонкости чувства и устраиваю разбирательства, достойные судов любви[64]. Известно ли ему, что в любви ничтожнейшие поступки женщин суть плод долгих раздумий, внутренней борьбы, проигранных сражений? О чем он думает в этот миг? Как приказать ему писать мне по вечерам обо всем, что происходит с ним в течение дня? Он мой раб, мне нужно чем-то занять его — что ж! я завалю его работой.
Я всю ночь не спала, заснула только под утро. Сейчас полдень. Я продиктовала Гриффит следующее письмо:
«Господину барону де Макюмеру.
Господин барон, я пишу вам по поручению мадемуазель де Шолье. Она желает получить находящуюся у вас копию письма своей подруги, снятую ею собственноручно. Примите уверения в совершенном почтении и проч.
Дорогая моя, Гриффит отправилась на улицу Ильрен-Бертен и передала эту записку моему рабу; он вложил мою программу, мокрую от слез, в конверт и вернул мне. Он подчинился. Ах, дорогая, видно, он очень дорожил этим листком! Другой отказался бы вернуть его, написав письмо, полное лести, но сарацин исполнил обещание — он подчинился. Я тронута до слез.
XVII
От мадемуазель де Шолье к госпоже де л'Эсторад
Вчера был чудесный день; я оделась как девушка, которая знает, что любима и хочет нравиться. По моей просьбе отец подарил мне самую красивую упряжку во всем Париже: пару серых в яблоках лошадей и наимоднейшую коляску. Я обновила свой экипаж. Под зонтиком, подбитым белым шелком, я была хороша, как цветок. На Елисейских полях я увидела моего абенсерага — он ехал мне навстречу верхом на коне изумительной красоты; мужчины, которые нынче в большинстве своем превратились в барышников, останавливались посмотреть на него, полюбоваться им. Энарес поклонился мне, я дружески и ободряюще кивнула ему, он придержал коня, и я успела сказать: «Не посетуйте, господин барон, что я потребовала обратно мое письмо, вам оно ни к чему... Вы уже превзошли эту программу, — добавила я тихо. — Все смотрят на вашего коня». — «Управляющий моим сардинским имением прислал мне его из гордости — этот арабский скакун родился в моем захолустье».
Сегодня утром, дорогая моя, Энарес выехал на каурой английской лошади, тоже очень красивой, но не привлекающей такого внимания: легкой насмешки, прозвучавшей в моих словах, оказалось достаточно. Он поклонился мне, и я едва заметно кивнула в ответ. Герцог Ангулемский пожелал купить лошадь Макюмера. Мой раб понял, что, привлекая к себе внимание ротозеев, выходит из желанной мне безвестности. Мужчина должен выделяться собственными достоинствами, а не достоинствами своей лошади или чем-нибудь подобным. Иметь чересчур красивую лошадь, по-моему, так же смешно, как носить булавку для галстука с крупным брильянтом. Я была в восторге от его промашки, хотя им, возможно, двигало самолюбие, простительное бедному изгнаннику. Это ребячество мне по душе. О рассудительная моя старушка! Радует ли тебя моя любовь так же сильно, как сильно печалит меня твоя мрачная философия? Дорогой Филипп II в юбке[65], нравится ли тебе кататься в моей коляске? Видишь ли ты бархатные глаза этого великого человека, моего раба, гордого своим рабским положением, раба, который всегда носит теперь в бутоньерке красную камелию, меж тем как я не выпускаю из рук белую, видишь ли ты, как он бросает на меня быстрый взгляд, смиренный и проникновенный? Какими зоркими делает нас любовь! Я стала понимать Париж! Теперь мне кажется, что все здесь одухотворено. Да, любовь здесь красивее, величественнее, привлекательнее, чем в любом другом месте. Я доподлинно узнала, что никогда не смогла бы взволновать и заставить страдать глупца, никогда не смогла бы иметь над ним никакой власти. Только высшие натуры понимают нас, и только на них мы можем иметь влияние. О, бедная моя подруга, прости, я забыла о нашем де л'Эстораде; но разве ты не поклялась сделать из него гения? О! я понимаю: ты пестуешь его, чтобы когда-нибудь он смог тебя понять. До свидания, я немножко не в себе и потому кончаю писать.
XVIII
От госпожи де л'Эсторад к Луизе де Шолье
Милая моя, ангел мой, вернее сказать, демон, ты ненароком опечалила и, не будь мы одной душой, я бы сказала: ранила меня; но не случается ли людям ранить самих себя? Как хорошо видно, что ты еще ни разу не задумывалась о том, что значит слово «неразрывные» применительно к узам, связующим женщину с мужчиной. Я не хочу спорить ни с философами, ни с законодателями, пусть они спорят между собой, но, дорогая, сделав брак нерушимым и придав ему форму незыблемую и одинаковую для всех, они добились того, что каждый союз совершенно не похож на другие, как не похож один человек на другого; каждая супружеская чета живет по своим внутренним законам: законы деревенского брака, где два существа проводят бок о бок всю жизнь, отличны от законов брака городского, где жизнь скрашивается кое-какими развлечениями, что же касается Парижа, где жизнь бьет ключом, то здесь супругам живется не так, как в провинциальном городе, где жизнь не такая бурная. Условия супружества зависят от места, но еще больше они зависят от характеров. Жене гения остается лишь слепо повиноваться мужу, меж тем как жене глупца, чувствующей себя умнее мужа, приходится брать бразды правления в свои руки, иначе могут произойти величайшие несчастья. Быть может, в конце концов, именно размышления и разум приводят к тому, что зовется испорченностью. Разве не зовем мы так расчетливость в сфере чувств? Если страсть рассудочна, значит, она испорченна; прекрасна страсть только тогда, когда она нечаянна и возвышенные ее порывы чужды всякого эгоизма. Но, дорогая моя, рано или поздно и ты скажешь себе: да, притворство так же необходимо женщине, как корсет, если считать притворством молчание женщины, имеющей смелость молчать, или расчет, от которого зависит будущее. Всякая замужняя женщина на собственном горьком опыте познает законы общества, которые во многом расходятся с законами природы. Рано выйдя замуж, можно успеть народить дюжину детей, но это означало бы совершить дюжину преступлений, увеличить еще на дюжину число несчастных на земле. Разве вправе мы ввергнуть прелестных крошек в нищету и отчаяние? Меж тем двое детей в семье — это два счастья, два благих деяния, два создания, рожденные в согласии с современными правами и установлениями. Законы природы и законы общества — враги, а мы — арена, на которой они сражаются. Ужели ты назовешь испорченностью мудрость супруги, которая печется о том, чтобы не разорить семью? А где один расчет, там и тысяча — для сердца разница невелика. Когда-нибудь и Вы, очаровательная баронесса де Макюмер, став счастливой и гордой женой человека, который Вас обожает, отдадите дань этому жестокому расчету; впрочем, этот великодушный человек скорее всего пощадит Вас и возьмет его на себя. Как видишь, дорогая моя сумасбродка, мы изучили свод законов в его отношении к супружеской любви. Пойми, что мы в ответе только перед собой и перед Богом за то, какие средства употребляем, чтобы упрочить счастье в нашем доме; пойми, что расчет, сулящий покой и блаженство, лучше, чем безрассудная любовь, несущая с собой печаль, ссоры и разлад. Я на своем горьком опыте узнала, что такое роль супруги и матери семейства. Да, милый мой ангел, чтобы достойно исполнять наш долг, мы вынуждены идти на возвышенный обман. Ты обвиняешь меня в притворстве за то, что я открываю себя Луи не вдруг, а постепенно, но разве не оттого во многих семьях царит разлад, что супруги знают друг друга слишком хорошо? Я хочу ради его же собственного блага приискать своему мужу множество занятий, которые отвлекали бы его от меня, а разве такова страсть по расчету? Привязанность безгранична, любовь же имеет свой конец, поэтому мудро распределить ее на всю жизнь — цель каждой уважающей себя женщины. Можешь думать обо мне плохо, но я настаиваю на своих принципах и считаю их очень благородными и великодушными. Добродетель, душенька, есть принцип, который в разной обстановке проявляется по-разному: в Провансе добродетель не та, что в Константинополе, в Лондоне — не та, что в Париже, и тем не менее все это — добродетель. Нити, образующие ткань всякой человеческой жизни, переплетаются самым причудливым образом, но, глядя с некоторой высоты, невозможно отличить один узор от другого. Пожелай я сделать Луи несчастным и порвать с ним, мне следовало во всем идти у него на поводу — только и всего. Мне не выпало счастье, как тебе, встретить мужчину высокоодаренного, но, быть может, мне удастся сделать моего мужа таковым. Назначаю тебе лет через пять свидание в Париже. Вот увидишь, ты не поверишь своим глазам и скажешь мне, что я ошиблась и господин де л'Эсторад от рождения замечательный человек. Что же касается пылких чувств и волнений, которые я испытываю только благодаря тебе, что касается ночных встреч на балконе при свете звезд, что касается обожания и обожествления нас, женщин, то я поняла, что все это — не для меня. Ты блистаешь в жизни, и свет твой льется далеко окрест, мой же свет ограничен пределами Крампады. И ты упрекаешь меня за предосторожности, которые нужны, чтобы превратить хрупкое, тайное, скудное счастье в блаженство прочное, изобильное и неизъяснимое! Я надеялась, что обрела в положении жены прелесть любовницы, а ты заставила меня едва ли не устыдиться самой себя. Кто из нас прав и кто неправ? Быть может, обе мы и правы и неправы, быть может, общество заставляет нас слишком дорого платить за наши кружева, титулы и детей! У меня тоже есть красные камелии — они у меня на губах, в улыбках, обращенных к этим двум существам — отцу и сыну, — которым я предана, для которых я раба и владычица разом. Но, дорогая, твои последние письма показали мне все, что я потеряла! Благодаря тебе я увидела, скольким жертвует замужняя женщина. Не буду говорить тебе, сколько слез я пролила, узнав из твоих писем о тех дивных диких степях, где ты резвишься, — однако сожаление еще не раскаяние, хотя и несколько сродни ему. Ты сказала мне: замужество делает нас рассудительными. Увы, это неверно: я сполна ощутила это, когда со слезами на глазах следила за тем, как ты кружишься в любовном вихре. Но тут отец принес мне книгу одного из самых глубоких наших писателей, одного из наследников Боссюэ, одного из тех жестоких политиков, чьи слова так повлияли на нынешние нравы. Пока ты читала «Коринну», я читала Бональда[66] — вот и весь секрет моей рассудительности, я поняла, что священная основа всего — крепкая семья. Если верить Бональду, отец твой прав. До свидания, дорогая моя фантазия, подруга моя, моя страсть!
61
63
64
65
66