Назавтра около шести утра я надела костюм для верховой езды и в семь была уже у Вердье, где увидела несколько точно таких же хлыстиков. Я показала мой хлыстик, и один из приказчиков тотчас узнал его. «Вчера его купил у нас молодой человек», — сказал он. Я описала наружность моего обманщика Гастона, и последние сомнения рассеялись. Мне нет нужды рассказывать тебе, как сильно билось мое сердце по пути в Париж и во время короткого разговора в магазине, — ведь решалась моя судьба. Я вернулась в половине восьмого, и когда Гастон вышел из спальни, уже успела надеть нарядное утреннее платье и прогуливалась с обманчивой беззаботностью, в полной уверенности, что моя отлучка, в тайну которой я посвятила только старого Филиппа, останется незамеченной. Мы вместе пошли к пруду. «Гастон, — сказала я, — я прекрасно могу отличить единственное в своем роде произведение искусства, любовно исполненное художником для одного человека, от подделки, какие во множестве изготовляют ремесленники», — и я указала ему на ужасное вещественное доказательство. Гастон побледнел. «Друг мой, — продолжала я, — это не хлыстик, это ширма, за которой вы прячете вашу тайну». Тут, дорогая моя, я доставила себе удовольствие и долго любовалась, как он блуждает в дебрях лжи и лабиринтах обмана, проявляя чудеса ловкости в поисках лазейки, но не находя выхода и оставаясь лицом к лицу с противником, который в конце концов позволяет себя обмануть. Я проявила снисходительность, но, как всегда бывает в таких случаях, слишком поздно. Хуже того, я совершила оплошность, о которой некогда предупреждала меня матушка. Моя ревность явилась с открытым забралом и превратила нас с Гастоном в противников, сражающихся по всем правилам военного искусства. Ревность, милая моя, по самой сути своей глупа и груба. Я дала себе клятву, что отныне буду страдать молча, следить за каждым шагом Гастона, и если удостоверюсь в измене, порву с ним либо примирюсь со своим несчастьем: благовоспитанной женщине больше ничего не остается. Что же он от меня скрывает? Ведь он положительно что-то скрывает. В тайну замешана женщина. Быть может, это какой-то грех юности, которого он стыдится? Что же это? Что? Повсюду я вижу эти три огненные буквы. Я читаю это роковое слово в зеркале пруда, на клумбах, в облаках на небе, на потолке, на столе, среди цветов, вытканных на ковре. Во сне какой-то голос кричит мне: «Что?» С этого утра жизнь наша превратилась в жестокую борьбу, и я узнала самое мучительное подозрение, какое только может терзать сердце женщины, — подозрение, что мужчина, которому ты принадлежишь, тебе неверен. О, дорогая моя, такая жизнь — метание между раем и адом. Мне, дотоле так свято любимой, еще не доводилось бывать в подобном пекле.
«Ты хотела проникнуть в пылающие мрачным огнем бездны страдания? — говорила я себе. — Ну что ж, демоны услышали твое роковое желание: ступай же, несчастная!»
С этого дня Гастон, прежде работавший с медлительностью и нерадением богатого художника, который нежно лелеет свое детище, стал трудиться с усердием писателя, который живет своим пером. Он взялся дописать две свои пьесы и исправно посвящает этой работе четыре часа в день. «Ему нужны деньги!» — подсказал мне внутренний голос. Он почти ничего не тратит; мы полностью доверяем друг другу, и в кабинете его нет уголка, куда я не могу заглянуть; расходы его не превышают двух тысяч франков в год, а в ящике его стола, это я знаю наверное, лежат без дела тридцать тысяч франков. Ты догадываешься, как я поступила. Ночью, когда он заснул, я пошла взглянуть, на месте ли эти деньги. Какая леденящая дрожь охватила меня, когда я увидела, что ящик пуст! Через несколько дней я узнала, что он ездит в Севр за письмами; должно быть, он читает их на почте и тут же рвет, ибо, несмотря на все мои уловки, достойные Фигаро, я не обнаружила ни малейшего их следа. Увы, ангел мой, я забыла все клятвы и обещания, какие давала сама себе после истории с хлыстиком, и в порыве безумия бросилась за ним в почтовую контору. Гастон был в ужасе: я застала его верхом на лошади, с письмом в руке; он платил за почтовые расходы. Пристально посмотрев на меня, он пустил Федельту таким быстрым галопом, что, подъезжая к нашим воротам, я почувствовала себя совсем разбитой, хотя полагала, что невыносимые душевные страдания заглушат физическую усталость. Гастон молча ждал, пока нам откроют ворота.
Я была ни жива ни мертва. Виноват он или нет, мое шпионство в любом случае недостойно Арманды Луизы Марии де Шолье. Я скатилась на дно общества, я опустилась ниже гризетки, ниже женщины из простонародья, я вела себя, как куртизанка, как актриса, как последняя девка. Что за мука! Наконец ворота отворились, Гастон передал поводья груму, я спешилась вслед за ним и упала в его объятия. Левой рукой я подобрала подол амазонки, правую подала ему, и мы пошли к дому... по-прежнему не произнося ни слова. Мы сделали сотню шагов, но эти минуты стоят сотни лет чистилища. Множество мыслей, словно языки пламени, плясали у меня в голове; почти осязаемые, они терзали мою душу, вонзая в нее свои ядовитые жала. Когда грум с лошадьми отошел подальше, я остановила Гастона, взглянула на него и с горячностью спросила, указывая на злосчастное письмо, которое он по-прежнему держал в правой руке: «Позволь мне прочесть?» Гастон протянул мне конверт, я сломала печать и прочла письмо; Натан[123], драматург, уведомлял Гастона, что одна из наших пьес принята, разучена и репетируется; премьера, писал он, состоится в будущую субботу. В конверт был вложен билет в ложу. Хотя это письмо перенесло меня из ада в рай, какой-то демон не унимался и кричал, омрачая мою радость: «А где тридцать тысяч франков?» Но достоинство, честь, все мое прежнее «я» мешали мне задать этот вопрос Гастону, хотя он вертелся у меня на языке; я знала, что если моя мысль облечется в слова, мне останется только броситься в пруд, и я изо всех сил сдерживала себя. Ах, дорогая, по силам ли женщине такие страдания? «Тебе скучно, бедный мой Гастон, — сказала я, возвращая ему письмо. — Если хочешь, вернемся в Париж». — «В Париж? Зачем? — изумился он. — Я просто хотел узнать, есть ли у меня талант, и вкусить плоды успеха».
Я могла бы, конечно, улучить минуту, когда он будет работать, порыться в ящике и изобразить удивление, не обнаружив на месте этих тридцати тысяч, но не значит ли это напроситься на ответ: «Я одолжил их другу»? Гастон человек умный, он в любом случае ответит именно так.