Выбрать главу

XXXVIII

От виконтессы де л'Эсторад к баронессе де Макюмер

Сентябрь.

Дорогая моя, в Шантеплере тебя ждет довольно длинный ответ на письмо, которое ты написала мне из Марселя. Ваше путешествие нимало не рассеяло моих страхов, о которых говорится в этом послании, поэтому я прошу тебя распорядиться, чтобы тебе его переслали.

По слухам, министерство решило распустить нынешнюю палату депутатов. Это прискорбно для короля, который хотел использовать последнюю сессию этой преданной короне палаты, чтобы принять законы, необходимые для укрепления своей власти, но еще прискорбнее для нас: Луи исполнится сорок лет только в конце 1827 года. К счастью, мой отец соглашается стать депутатом, а когда потребуется, подаст в отставку.

Твой крестник уже пошел; жаль, что тебя при этом не было; он совершенно прелестен и начинает делать осмысленные движения, которые говорят, что это не просто орган сосания, не зверек, но маленький человечек: он так осмысленно улыбается. Мне повезло: у меня столько молока, что я смогу кормить Армана до декабря. После года уже не стоит. Кто долго сосет, тот дурнем слывет. Я верю народной мудрости. Ты, должно быть, имеешь в Италии огромный успех, моя белокурая красавица. Целую тебя тысячу раз.

XXXIX

От баронессы де Макюмер к виконтессе де л'Эсторад

Рим, декабрь.

Я получила твое мерзкое послание — по моей просьбе наш управляющий переслал его из Шантеплера сюда. О, Рене!.. Не стану высказывать тебе свое возмущение, расскажу только о том, какие последствия произвело твое письмо. Мы были на балу, который дал в нашу честь посол. Я явилась во всем блеске красоты и молодости, и Макюмер так восторгался мной, что и описать невозможно. Когда мы вернулись, я прочла ему твою ужасную отповедь; я читала, обливаясь слезами и рискуя показаться уродливой. Мой милый абенсераг упал к моим ногам, уверяя меня, что все это — вздорная болтовня; он увлек меня на балкон, откуда открывается вид на залитый лунным светом Рим, и речи его были достойны картины, представшей нашему взору. Мы уже говорим по-итальянски, и его чувство, выраженное на этом нежном и страстном наречии, показалось мне неземным. Фелипе говорил, что даже если твое предсказание сбудется, счастливая ночь со мной или одно из наших сладостных пробуждений для него дороже жизни. Если так, то он уже прожил тысячу лет. Он хочет, чтобы я оставалась его возлюбленной, и мечтает только о том, чтобы сохранить титул моего любовника. Он уверял, что так счастлив и горд, чувствуя себя моим избранником, что, если бы Господь предложил ему на выбор: либо стать отцом пятерых детей и прожить еще тридцать лет так, как советуешь ты, либо продолжать милую нашему сердцу жизнь, полную любви и наслаждений, и прожить еще только пять лет, он без колебаний выбрал бы мою любовь и скорую смерть. Он говорил тихо, голова моя покоилась у него на плече, он обнимал меня за талию — и вдруг тишину разорвал крик летучей мыши: вероятно, она попалась в лапы сове. Этот предсмертный вопль произвел на меня такое тяжелое впечатление, что я едва не лишилась чувств, и Фелипе отнес меня на постель. Но не тревожься: хотя это предзнаменование больно отозвалось в моей душе, сегодня я чувствую себя прекрасно. Утром я встала перед Фелипе на колени, сжала его руки и, глядя на него снизу вверх, сказала: «Мой ангел, я и вправду дитя; быть может, Рене права и я люблю в тебе только твою любовь, но я хочу, чтобы ты знал: в моем сердце нет места другому чувству и, значит, по-своему я люблю тебя. Если в моих манерах, в ничтожнейших моих поступках, в потаенных уголках моей души есть что-либо, обманувшее твои надежды, не молчи! скажи мне об этом! Я с радостью подчинюсь тебе, и свет твоих глаз станет моей путеводной звездой. Рене напугала меня, а ведь она меня так любит!»

Макюмер не мог вымолвить ни слова мне в ответ и молча заливался слезами. Благодарю тебя, моя Рене: я не знала, как сильно мой прекрасный, мой царственный Макюмер меня любит. Рим — город любви. Когда вас сжигает страсть, спешите в Рим и наслаждайтесь ею: в этом краю искусство и Бог — пособники любви. В Венеции мы встретимся с герцогом и герцогиней Сориа. Если станешь мне писать, посылай письмо в Париж: через три дня мы покидаем Рим. Бал у посла был прощальным.

P.S. Дорогая моя глупышка, твое письмо доказывает, что любовь известна тебе только в теории. Знай же, что любовь — закон, имеющий столь различные проявления, что никакая теория не может ни охватить их, ни подчинить себе. Это — для сведения моего милого доктора в корсете.

XL

От графини де л'Эсторад к баронессе де Макюмер

Январь 1827 г.

Мой отец выбран депутатом, мой свекор умер, а я снова в тягости — вот главные события, ознаменовавшие конец прошлого года. Говорю тебе все сразу, чтобы поскорее рассеять мрачное впечатление от траурной печати на письме.

Душенька моя, письмо, которое ты написала мне из Рима, ужаснуло меня. Вы оба как дети. Фелипе либо дипломатично притворяется, либо любит тебя как куртизанку, на которую тратят состояние, хотя и знают, что она неверна. Но довольно об этом. Раз вы почитаете мои советы вздорной болтовней, я буду молчать. Но позволь сказать тебе, что, размышляя о наших с тобой судьбах, я вывела жестокое правило: хотите быть любимой? не любите.

Дорогая моя, три года назад Луи стал членом генерального совета и кавалером ордена Почетного легиона. Нынче мой отец, которого ты, вероятно, увидишь в Париже во время сессии, попросил произвести зятя в офицеры этого ордена, так вот, сделай милость — порадей об этом пустяке и поговори насчет Луи с каким-нибудь мамамуши. Главное, не вздумай помогать моему почтеннейшему батюшке, графу де Мокомбу, который мечтает о титуле маркиза; побереги свои благодеяния для меня. Когда Луи станет депутатом, а это произойдет будущей зимой, мы приедем в Париж и тут уж пустим в ход все средства, чтобы получить доходное место, которое позволит нам жить на его жалованье и копить доходы с наших поместий. Мой отец сочувствует правым и центру, ему нужен только титул; род наш знаменит со времен короля Рене[96], и Карл X вряд ли откажет дворянину, носящему имя Мокомб, но я боюсь, как бы отцу не вздумалось просить о какой-нибудь милости для моего младшего брата, а пока он хлопочет о титуле маркиза, ему не до родственников.

15 января.

Ах, Луиза, я словно побывала в аду! Если у меня хватает смелости говорить с тобой о моих страданиях, то только потому, что ты для меня — мое второе «я». Не знаю, смогу ли я еще когда-нибудь мысленно вернуться к этим роковым пяти дням! Меня охватывает дрожь при одном только слове «судороги». Миновало не пять дней, а пять мучительных столетий. Пока мать не пройдет через эту пытку, она не знает, что такое страдание. Мне казалось счастьем не иметь детей, и я завидовала тебе — вот до какого безумия я дошла!

Накануне страшного дня было душно и, пожалуй, даже жарко; мне казалось, что эта погода не на пользу малышу. Он, обыкновенно такой тихий и ласковый, куксился, капризничал, начинал играть и тут же ломал свои игрушки. Быть может, все болезни у детей начинаются с того, что у них портится настроение. Я обратила внимание на странное ожесточение Армана, заметила, что личико у него покрылось красными пятнами, но приписала все неприятности тому, что у бедняжки режутся сразу четыре коренных зуба. Поэтому я уложила его спать подле себя и то и дело просыпалась, чтобы взглянуть на него. Ночью его слегка лихорадило, но меня это не обеспокоило; я по-прежнему считала, что все дело в зубках. Под утро он сказал «мама» и жестом попросил пить, причем голос у него был такой пронзительный, движения такие резкие, что я вся похолодела. Я вскочила с постели и приготовила ему сладкое питье. Представь себе мой ужас, когда я протянула ему чашку, а он даже не пошевельнулся и все повторял «мама, мама» каким-то чужим голосом, вообще не похожим на человеческий. Я взяла его за ручку, но она не слушалась, не сгибалась. Тогда я поднесла ему чашку к губам; бедный малыш сделал два или три судорожных глотка, вода страшно заклокотала у него в горле. Наконец он отчаянно вцепился в меня, и я увидела, как глаза его, словно под действием какой-то внутренней силы, закатились, члены одеревенели. Я страшно закричала. Прибежал Луи. «Доктора! Доктора! Он умирает!» — крикнула я. Луи помчался за доктором, а бедный Арман, цепляясь за меня, опять повторил: «Мама! Мама!» То был последний миг, когда он понимал, что мать рядом с ним. Тоненькие жилки у него на лбу вздулись, и его свело судорогой. Целый час до приезда докторов я держала Армана на руках. Этот полный жизни бело-розовый малыш, этот цветок, радость моя и гордость, окоченел и стал, как деревяшка. А глаза! когда я вспоминаю их, у меня мороз идет по коже. Почерневший, скорчившийся, судорожно вцепившийся в меня, мой милый Арман не издавал ни звука и походил на мумию. Доктор, вернее, два доктора, которых Луи привез из Марселя, кружили вокруг моего мальчика, как зловещие птицы, приводя меня в трепет. Один говорил, что у него воспаление мозга, другой считал, что это обычные детские судороги. Наш местный доктор показался мне умнее всех, потому что не говорил ничего. «Это воспаление», — твердил первый. «Это зубы», — уверял второй. Наконец они сошлись на том, чтобы поставить ему на шейку пиявки и положить на лобик лед. Я думала, что умру. Быть рядом, видеть синевато-черный труп, онемелый и неподвижный, вместо шумного и резвого мальчика! Когда в нежную шейку, которую я столько целовала, впились пиявки, а на очаровательную головку водрузили пузырь со льдом, в голове у меня помутилось, и я нервно захохотала. Чтобы положить лед, пришлось остричь его чудесные волосы, которыми мы так любовались и которые ты гладила. Судороги повторялись каждые десять минут, как родовые схватки, и бедный малыш корчился, то бледнея, то синея. Его ручки и ножки, прежде такие пухлые, стукались друг об друга, как деревяшки. Еще недавно это бесчувственное тельце улыбалось, лепетало, называло меня мамой. Стоило мне вспомнить об этом, и нечеловеческое страдание обрушивалось на мою душу, как шторм обрушивается на море; я физически чувствовала все узы, связующие мое сердце с сыном. Матушка моя, которая могла бы мне помочь, дать совет или утешить, была в отъезде. Наверное, матери лучше разбираются в судорогах, чем доктора. Четыре дня и четыре ночи мы провели между жизнью и смертью, и вот, когда я сама была уже чуть жива, доктора решили прибегнуть к ужасной разъедающей кожу мази! О! язвы на теле моего маленького Армана, который пять дней назад играл, улыбался, пытался выговорить «крестная»! Я отказалась, я предпочла положиться на природу. Луи бранил меня, он верил докторам. Мужчина есть мужчина. Но в этой страшной болезни бывают минуты, когда ребенок кажется мертвым; в одну из таких минут средство, вызывавшее у меня отвращение, представилось мне спасением. Милая моя Луиза, кожа его стала такой сухой, такой шершавой, такой грубой, что мазь не подействовала. Я зарыдала и рыдала так долго, что все изголовье кроватки стало мокрым от моих слез. А доктора тем временем обедали! Оставшись одна, я отбросила прочь все снадобья, как безумная схватила Армана на руки, прижала к груди и прижалась лбом к его лобику, моля Бога отдать малышу мою жизнь и пытаясь вдохнуть в него силы. Так я продержала его несколько мгновений, готовая умереть, лишь бы не разлучаться с ним ни в жизни, ни в смерти. И вдруг я почувствовала, как члены его помягчели, судорога отпустила моего малыша, он зашевелился, щечки его порозовели! Я закричала, как тогда, когда он заболел, явились доктора, я показала им Армана.