Зато я абсолютно уверен в том, что тот, кто всем заправляет, и понятия не имеет о множестве других вещей, что бродят в моей голове, и даже о том, что я вытворяю, когда меня оставляют одного. Вот он испугался бы, например, если бы узнал, что я научился управлять этой штуковиной, к которой приклеивается голос, и которую называют еще магнитофоном. Вне всякого сомнения, это очень легко. Раза три-четыре я видел, как им пользовался Хавьер, чтобы сделать интервью к уроку. Хлоп! Сразу же, как только я сел. Дело в другом, дай Бог, чтобы им удалось когда-нибудь понять мой язык. Это будет стоить им больших усилий. Я очень боюсь, что когда они захотят расшифровать эти мемуары, плод моих ежедневных наблюдений, я уже дам дуба и буду выращивать мальвы в райских кущах. Н-да уж, премиленькое выраженьице – “дать дуба”... Однажды я услышал его от Хавьера, заядлого трепача и сквернослова, болтающего на смеси сленга и какого-то малопонятного, зашифрованного языка, в который с ходу-то и не въедешь. Смело, ничего не скажешь. Так что, даже и не знаю, не начнут ли вскоре также изъясняться Ми́чу и Уксия, особенно Уксия, которая выражается, как шофер. Дело в том, что она играет в гандбол, и это накладывает свой отпечаток.
Как я уже говорил, Хавьер изучает журналистику, если можно так выразиться. Да уж, изучает... Не понимаю, как он ухитряется ее изучать, лоботрясничая и ни черта не делая. Когда он не поет, и не играет на гитаре, хотя в этом нет ничего плохого, да и делает он это весьма вдохновенно, он развлекается за компьютером. Или же, сломя голову, несется на улицу, потому что кто-то, кто бы это ни был, позвонил ему по телефону, или по домофону снизу, приглашая выйти. Женщины – вот его слабость. Вне всякого сомнения, Хавьер – истинный джентльмен до мозга костей. К девушкам он проявляет живой интерес, жить без них не может. Он сопровождает их повсюду, угощает, оказывает знаки внимания, смешит их, и сам охотно смеется. Словом, с девушками он ведет себя великолепно. Хотя, как мне кажется, в последнее время, в его судьбе прочно обосновалась некая особа, вонзив в него пламенные бандерильи любви. Ах, амуры, амуры с огненными стрелами…
Лишь в то время, когда Луис Игнасио находился в больнице, я увидел Хавьера до неузнаваемости серьезным и молчаливым. Долгое время он проводил в своей комнате в обнимку с гитарой. Я думаю, нет, уверен, песнями он пытался отогнать страх, сдавивший его горло. Он пел их с такой неистовой яростью, что даже песни, родившиеся веселыми, всегда становились горькими. Он очень тяжело переносил несчастье, случившееся с Луисом Игнасио. Я услышал, как он говорил кому-то из семьи, что у него не хватает смелости пойти в больницу навестить брата.
Однажды, не помню кто, то ли брат, то ли кто-то из сестер даже упрекнул его в этом. Но я уверен в том, что это было не от недостатка смелости, а от избытка нежности. Сама мысль увидеть Луиса, – имя Игнасио всегда опускают, поскольку тому, кто всем заправляет оно не почему-то не нравится, – беспомощно лежащим на высокой кровати, с мрачной перспективой полного паралича на всю жизнь, была не выше его сил, но сильнее его чаяний. Он просто не хотел смириться с действительностью, принять ее.
На самом деле Ми́чу тоже был не готов к частым посещениям, но у него другой характер, более скрытный, менее взрывной. Я думаю, что Ми́чу закрывал глаза и перемещался в будущее, не слишком-то задумываясь над тем, что они переживали. Ведь он тоже не был готов поверить в то, что все это было непоправимо. Он даже не до конца осознавал, как все это произошло. В этом он был недалек от остальных домочадцев, которые и в мыслях не допускали, что все это могло бы произойти и произошло именно с Луисом Игнасио, смирным и спокойным тихоней, который никогда не командовал и не имел желания этому учиться, с этим паинькой, который и из дома-то совсем не выходил... Кроме той ночи, ясно дело, в Мургии, когда он не справился... Луис Игнасио всегда был серьезным человеком, вот уж только не со мной. Он внушал наибольшее уважение, после отца, конечно.
Я сразу же понял, что на семью обрушилась беда. С самой первой секунды того почти наступившего летнего рассвета, когда кузина Ана позвонила в дверь дома в Мургии, разбудив меня самым первым и изрядно напугав. Я еще пребывал где-то в неожиданно прерванном сне, но, видимо навсегда запомнил ее искаженное от страха лицо. Она только и знала, что твердила о том, что произошел несчастный случай…
С той самой теплой ночи, свидетелем скольких пролитых в тишине слез я был, свидетелем скольких глухих ударов кулаком по столу кабинета не смирившегося с несчастьем того, кто всем заправляет, скольких вопрошающих взглядов, направленных в пустоту. Ну почему, почему, за что?.. Но я также смог убедиться в том, что в подобные тяжелые, затяжные, критические моменты существуют какие-то доводы рассудка, недоступные моему пониманию, которые в конечном счете смягчают боль, в корне меняя поведение, и еще крепче сплачивают семью. Моя семья даже в эти бесконечно долгие, самые отчаянные, безнадежные моменты, порожденные ужасающим диагнозом, не потеряла свое лицо. На протяжении этих нескольких месяцев жизнь в доме проходила в атмосфере тишины и спокойствия. Тот, кто всем заправляет, время от времени повторял, что жизнь должна протекать по возможности в обычном русле.