О Барклае, разумеется, я тогда и не слыхала; а к Наполеону я всю жизнь сохранила враждебное чувство, внушенное моими старыми собеседниками, которые относились к нему не лучше, чем к Пугачеву. За то молодой граф Каменский являлся в их рассказах щедро одаренный всею славою и всею привлекательностью юности, красоты, геройства и безвременной кончины. Да, вообще война с турками для этих современников Екатерины, а чрез них и для меня, казалась каким-то нормальным состоянием для России, как в древние времена война с татарами и Польшей, которая прекращалась лишь перемириями, более или менее продолжительными, но не кончалась вечным миром, пока не была сокрушена их сила.
Записывая все это, я спрашиваю себя: стоит ли оно труда? Может быть, однако, оно останется отголоском понятий и воззрений того времени, столь отдаленного и не похожего на нынешнее, что даже я, на втором полувеке жизни, сохранила о нем только предания и общее впечатление. Правда, у меня Суворовские и Каменского подвиги часто сливались в одно, и когда я слушала про взятие Очакова или Измаила, главнокомандующий не ясно представлялся мне; кровавые, но блистательные личные подвиги (почти невозможные при новой системе войны, где нужно сражаться в полуверсте друг от друга) пленяли и сильно врезывались в память. Смешение христианского с мусульманским населением, эти братья, которых надобно было щадить и охранять в самую минуту штурма, когда не давали пощады неверным и от них не принимали ее, все это придавало романический интерес военным действиям. Так (уже это Ланжерон рассказывал батюшке), при взятии Измаила, ворвавшись в город, русские пошли в штыки, опрокидывая перед собою живые стены неприятельского войска, в бешеной атаке встречая бешеный же отпор; кровь лилась буквально ручьями, так что шли они по щиколотку в крови, и никогда никакая прачка не могла вымыть и выбелить чулки, в которых был Ланжерон в этот день, — так напитались они кровью. Во время этого штурма, когда русские солдаты неслись таким неодолимым потоком, духовенство у дверей православных церквей, и в защиту своих, и в привет победителям, выходило с крестом и святою водою. Солдаты отнимут правую руку от ружья, перекрестятся, и опять за штык, опять колоть в ожесточении боя, с опьянением чувства победы. «А прекрасно было смотреть на этих молодцов», — говаривал Ланжерон; — «да не дурно было посмотреть и на турок: бешено, отчаянно они дрались. А наши, не щадили никого, кто попадется на встречу; и женщины, и дети погибали, если случались на дороге. Шла эта живая сокрушительная волна или тромба, не разбирая что на ее дороге; все уносит с собою, все стирает с лица земли; разве офицеры успеют спасти ребенка и возьмут его себе. О, прекрасное зрелище это было!» — прибавлял Ланжерон[3]. В пылу таких восторженных воспоминаний, Ланжерон накануне штурма какой-то крепости приготовил было приказ в подражание суворовским, который и показывал батюшке. Но Каменский не одобрил его, и потому приказ этот на ломанном русском языке не был обнародован. Он был следующий: «Коли, руби, граби! Знай — бери!»
Впрочем, кроме родственных преданий о Каменском, рассказанных Авдотьей Харитоновной и Гаврилою, у нас еще было живое олицетворение христианского элемента турции, старушка-гречанка, вдова казацкого генерала, который женился на ней в одном из своих походов. Дарья Егоровна была постоянная посетительница нашей детской, и как теперь вижу ее бледное лицо, правильные классические черты и белую кисейную фату или большую вуаль, которою она покрывала голову и обвивала шею и лицо широкими грациозными складками. Маленькая ростом, с седыми до белизны волосами, с матовою белизною грустного, благородного лица, с несколько потухшим и блуждающим взглядом, в своем синем суконном платье, в роде широкой рясы, она рознилась от всего окружавшего ее в нашей детской, в которой она представляла какой-то особый мир и занимала место между барыней и няней по генеральскому своему чину и по бедности (может быть), но особенно, по совершенной необразованности своей: кажется, она не знала даже грамоты. Но Дарья Егоровна, хоть и была тиха и далеко не красноречива, однако самым красноречием фактов много вносила животрепещущего интереса в мой детский мир. Страдания христиан, борьба, и подвиги их, самое имя греков принимали для меня такую действительность, такое близкое, домашнее значение с самых ранних лет, что я и теперь не могу привыкнуть к равнодушию, непониманию или незнанию в делах христиан на Востоке, которые встречаю так часто у нас в России. Али-Паша Янинский и Бобелина, которая тогда занимала первое место на табакерках и лубочных картинках, были мне так же знакомы и близки, как Петр Великий и Екатерина, и когда в последствии мне стали читать «Абидосскую невесту» и «Бахчисарайский фонтан», я чувствовала себя дома между этими лицами, и их среда казалась мне гораздо ближе и родственнее, чем действующие лица английского high-life в «Almack’s» и «Pelham». Так сильны следы впечатлений первого детства, что даже, когда изгладилась память о самих происшествиях, и забыты все подробности, все-таки общее настроение упрямо гнездится где-то в потаенном уголке нашего ума, и при первом прикосновении в настоящем какого-либо случая, подходящего к прошлым событиям, повеет на душу как бы родным, свежим воздухом, и оживают в памяти все люди, мысли и чувства, давно уснувшие!
3
Не мешает припомнить, что Ланжерон был сам поэт и стихотворец. При взятии Измаила взята в плен бабка И. С. Аксакова, в чертах лица, в характере и в деятельности которого было так много южного. П.Б.