Людей, согласных с тем, что стоит перечитывать другие книги, может удивить, что я отдал так много времени нашей краткой жизни, столь мало прославленной, как последняя. Право, я и сам удивляюсь; не своей любви к этой книге, а холодности мира. Мое знакомство с «Виконтом» началось косвенным образом в лето Господне 1863-го, когда мне представилась счастливая возможность рассматривать расписные десертные тарелки в одном из отелей Ниццы. Имя д'Артаньян в надписях я приветствовал как старого знакомого, так как встречал его годом раньше в одной из работ мисс Йондж. «Виконта» прочел я впервые в одном из пиратских изданий, шедших тогда из Брюсселя потоком аккуратных маленьких томиков. Многие из достоинств книги оказались мне недоступны; самое сильное впечатление на меня произвела казнь д'Эмери и Лиодо, что является своеобразным свидетельством тупости мальчишки, который способен наслаждаться свалкой на Гревской площади и забывать о визитах д'Артаньяна к обоим финансистам. Второй раз я читал «Виконта» в Пентланде. К концу дня я возвращался из обхода с пастухом, в дверях меня встречало дружелюбное лицо, дружелюбная собака бежала наверх за моими шлепанцами; и я усаживался у огня с «Виконтом» на долгий, тихий, затворнический вечер. Хотя почему я называю его тихим, если он оживлялся таким стуком копыт, такой мушкетной пальбой, таким шумом разговоров; и почему называю затворническими такие вечера, когда обретал так много друзей? Я откладывал книгу, вставал, раздергивал шторы и видел снег, блестящие кусты остролиста, разнообразящие шотландский сад, и залитые лунным светом белые холмы. Потом снова возвращался к тому многолюдному, солнечному полю жизни, где так легко забыть о себе, своем окружении, своих заботах, к оживленному, как большой город, месту, светлому, как театр, заполненному незабываемыми лицами и оглашаемому восхитительными речами. Я уносил нить событий этой эпопеи в свои сны, и когда просыпался, она оставалась непрерванной, я с радостью вновь погружался в эту книгу за завтраком, мне причиняло страдание то, что приходилось ее откладывать и приниматься за свои труды, ничто в мире никогда не казалось мне столь очаровательным, как эти страницы, и даже друзья не были для меня такими реальными, может быть, и дорогими, как д'Артаньян.
Потом я с очень краткими перерывами перечитывал отдельные места своей любимой книги, и только что прочел ее от корки до корки в последний (пусть будет пятый) раз, она понравилась мне больше и восхитила меня серьезнее, чем когда бы то ни было. Возможно, поскольку я так хорошо знаю эти шесть томов, у меня появилось чувство собственничества. Возможно, мне представляется, что д'Артаньян радуется тому, что я читаю о нем, Людовик XIV доволен, Фуке бросает на меня взгляд, а Арамис, хоть и знает, что я его недолюбливаю, все же держится со мной в высшей степени любезно, как со старым читателем. Возможно, если не буду начеку, со мной приключится нечто вроде того, что приключилось с Георгом IV в связи с битвой при Ватерлоо, и я начну считать «Виконта» одной из первых и, видит Бог, лучших своих книг. По крайней мере я признаю себя ее фанатиком, и когда сравниваю популярность «Виконта» с популярностью «Графа Монте-Кристо» или его старшего брата, «Трех мушкетеров», признаюсь, испытываю недоумение и страдание.
Тех, кто уже познакомился с заглавным героем на страницах «Двадцати лет спустя», это имя, пожалуй, может отпугивать. Человек столь воспитанный и красноречивый, к тому же отчаянно скучный кавалер, как Бражелон, вполне может держаться в тени, если полагает, что за ним будут следить на протяжении шести томов. Но этот страх напрасен. Я, можно сказать, провел в этих шести томах лучшие годы жизни, и мое знакомство с Раулем никогда не заходило дальше поклона; и когда он, столь долго притворявшийся живым, в конце концов получает возможность притворяться мертвым, я иной раз вспоминаю высказывание в одном из предыдущих томов: «Наконец-то он сделал хоть что-нибудь, — сказала мисс Стюарт. — И то хорошо». Речь шла о Бражелоне. Я вспоминаю эту фразу; а в следующий миг, когда умирает Атос и д'Артаньян разражается бурей рыданий, могу лишь жалеть о своем легкомыслии.
А может быть, читатель «Двадцати лет спустя» склонен избегать Лавальер. Ну что ж, он прав в этом случае, хотя не совсем. Луиза — неудачница. Ее создатель не пожалел трудов, она действует из добрых, а не злых побуждений, слова ее иногда искренни, иногда, пусть всего на миг, она может даже вызвать у нас сочувствие. Но я никогда не завидовал успеху короля. И отнюдь не сочувствую крушению надежд Бражелона, я не мог бы пожелать ему ничего худшего (что объясняется недостатком воображения, а не злобности), чем женитьба на этой особе. Мадам приводит меня в восторг, я могу простить этой великолепной кокетке самые серьезные обиды, могу трепетать и успокаиваться вместе с королем в том достопамятном случае, когда он приходит укорять и остается ухаживать; и когда дело доходит до «Действительно, я люблю», это мое сердце тает в груди де Гиша. С Луизой не то. Читатели наверняка заметили, что сказанное автором о красоте и прелести его созданий ни к чему не приводит, что мы сразу же понимаем их, что стоит героине открыть рот, как все приготовленные изящные фразы деваются невесть куда, будто платье Золушки, и она стоит перед нами, словно жалкая, вздорная, неопрятная деревенская девка или, может, рослая рыночная торговка. Во всяком случае писатели отлично это знают. Героиня будет слишком часто пускать в ход прием «становиться вздорной», более трудноизлечимой болезни не существует. Я сказал «писатели»; но я знаю одного, с книгами которого хорошо знаком, хотя читать их не могу, он проводил немало времени подле своих больных марионеток и (подобно фокуснику) пускал в ход все свое искусство, чтобы вернуть им молодость и красоту. Есть и такие героини, которых эти беды не могут коснуться. Кто сомневается в красоте Розалинды? Сам Арденнский лес был не более красив. Кто хоть раз усомнился в вечном обаянии Розы Джослин, Люси Десборо и Клары Миддлтон? Прекрасных женщин с прекрасными именами, дочерей Джорджа Мередита. Элизабет Беннет стоит лишь заговорить, и я у ее колен. Да! Это создатели восхитительных женщин. Они никогда не ударили бы в грязь лицом вместе с Дюма и бедняжкой Лавальер. Утешает меня только то, что ни одна из них, кроме первой, не могла бы дергать д'Артаньяна за усы.
А с другой стороны, возможно, кое-кто из читателей спотыкается на этом пороге. В столь громадном особняке наверняка есть черные лестницы и кухни, где никто не захочет подолгу задерживаться, но очень жаль, что вестибюль так скверно освещен; и покуда в семнадцатой главе д'Артаньян не отправляется на поиски друзей, книга, должен признаться, читается нелегко. Зато какой потом начинается праздник! Монк похищен; д'Артаньян разбогател; Мазарини умирает; неизменно восхитительная авантюра на Бель-Иле, где Арамису удается перехитрить д'Артаньяна, с ее эпилогом (том 5, гл. 28), где д'Артаньян получает моральное превосходство; любовные приключения в Фонтенбло с историей Сент-Эньяна о дриадах и делами де Гиша, де Барда и Маникана; Арамис, ставший генералом ордена иезуитов; Арамис возле крепости; ночной разговор в Сенарском лесу; опять Бель-Иль со смертью Портоса; и последнее, но отнюдь не менее значительное, покорение непокорного д'Артаньяна юным королем. В каком еще романе найдется такое эпическое разнообразие и величие эпизодов? Зачастую, с вашего позволения, невозможных; зачастую в духе арабской сказки; и тем не менее все они основаны на человеческой природе. Если уж затронули эту тему, в каком романе больше человеческой природы? Не изучаемой под микроскопом, а видимой широко в ясном дневном свете невооруженным глазом? В каком романе больше здравого смысла, веселья, остроумия и неизменного восхитительного литературного мастерства? Добрые души, полагаю, вынуждены были читать его в представляющем низкую пародию переводе. Но столь непереводимого стиля не существует; он легок, как взбитые сливки, крепок, как шелк, многословен, как деревенская сплетня, точен, как генеральское донесение, со всевозможными недостатками, однако никогда не утомителен, без особых достоинств, однако неподражаемо уместен. И вновь, чтобы положить конец похвалам, какой роман дышит более естественной и более здоровой моралью?