Выбрать главу

Жорес развертывался, как мощный дуб. Корни его все глубже уходили во французскую землю, рабочую и крестьянскую. Голову свою он поднял над всеми другими политиками Франции. Обаяние его было колоссально. Надо сказать, что он рос все время и как революционер. Конечно, было бы преувеличением сказать, что к объявлению войны мы имели бы в Жоресе человека совершенно подготовленного к роли революционного лидера французских и вообще западноевропейских рабочих, к роли партнера нашего великого Ленина. Может быть, это и не так, но буржуазия правильно опасалась, что этот человек с гигантским ораторским талантом, огромным, полным всяких ухищрений и шахматных ходов политическим умом, человек, полюбившийся массе, может стать во время войны чрезвычайно опасным. Тот факт, что любимый ученик Жореса — Кашен — стал вождем французских коммунистов, очень показателен. Правда, многие могут сказать, что другой ученик Жореса — Альберт Тома — стал одним из военнейших министров военного времени и одним из яростнейших прирученных Лигой Наций социалистов. Но по своему политическому темпераменту, по своему миросозерцанию именно Кашен представляет собою подлинного ученика Жореса.

Загадывать трудно. Кто мог думать, что наш Плеханов окажется социал-патриотом и усердным франкофилом? Кто мог думать, что Жюль Гед, этот праведник, этот пуританин марксизма, сделается министром, без портфеля патриотического кабинета во время войны? Но лично я питаю уверенность, что если не сразу, то постепенно, по мере развертывания ужасов войны, Жорес должен был прийти к каким-то чрезвычайно левым, радикальным позициям, и, может быть, когда тигр Клемансо взял в свои когти французское трехцветное знамя, будь жив Жорес, его могучая рука подняла бы над Европой красное знамя.

История, конечно, не зависит от личностей, но это не помешало самому Марксу, говоря о Коммуне, в число причин ее быстрого падения включить отсутствие в ней вождей и, в частности, плен, в котором находился Огюст Бланки.

Социальная сила, классовая сила, определяющая ход событий, поступила с Жоресом иначе. Буржуазия чувствовала в нем возможного организатора смертельной для нее позиции в разгар войны, и рукою мерзавца с предустанавливающей фамилией Вилен (гадкий) она разбила револьверной пулей великолепную голову Жореса10, одну из самых великолепных голов, какие знало человечество за последнее время, голову, словно носившую в себе солнце и радуги, пожары и фейерверки, пламенные краски, которыми он умел на радость пролетариату одевать свою тонкую, с отменной хитростью рассчитанную политику, все время росшую влево, навстречу нам, не теряя ни своих красивых одежд, ни сложного стального каркаса, который умел так искусно строить маэстро политических шахмат— Жорес. Он сошел в могилу как великий социалистический трибун.

Следуя примеру французской буржуазии, немецкая буржуазия убила Розу Люксембург и Либкнехта. Это делает смерть Жореса не случайностью, а исторической необходимостью. И керенщина, при всей своей беззубости, без труда нашла бы своего Вилена на нашего Ильича в те дни, когда он скрывался под стогом сена. Разве не говорит за это и позднейший трагический выстрел и процесс эсеров?

Великие события определяются великими причинами, но великие люди являются акушерами, которые помогают революционному будущему родиться поскорей. Рождению этого будущего буржуазия помешать не сможет, но она очень искусно и решительно убирает акушеров не только в тюрьмы и на каторгу, но и на кладбища.

В киевской Лукьяновской тюрьме*

Одним из курьезнейших воспоминаний моих тюремного характера является память о полуторамесячном пребывании моем в Лукьяновской киевской тюрьме. Я состоял уже в то время под гласным надзором полиции, ждал приговора по моему московскому делу1 и был временно отпущен к моей матери в Киев. Как только я приехал туда2, студенты Киевского университета обратились ко мне с просьбой прочесть платный доклад в частной квартире на какую-нибудь литературную тему в пользу какого-то полуполитического предприятия, кажется тогдашнего Красного Креста. Легально и открыто мне, конечно, не разрешили бы прочесть никакой лекции. Я выбрал волнующую в то время многих тему об Ибсене, который стал любимым писателем передовой России в эти годы. В квартире, не помню чьей, в большом зале собралось более ста человек киевских интеллигентов3, среди которых были В. В. Водовозов4, проф. Тарле5 и несколько других, больше же всего самой студенческой молодежи. Я был па середине моего доклада, когда полиция с большим шумом вторглась в комнату.

«Что здесь такое?» — громогласно вопросил частный пристав. Я немедленно разъяснил ему, что дело идет о совершенно легальной! докладе, и показал даже мой конспект. Но частный пристав, заметив несколько более или менее знакомых ему лиц разных киевских радикалов, ответил: «Знаем мы, как вы умеете прикрываться литературой, а под литературой-то политика-с».

И немедленно подойдя к телефону, сообщил жандармскому генералу Новицкому6, что им накрыто большое и крайне подозрительное собрание. В то же время он вызвал наряд казаков, которые оцепили дом. Через полчаса генерал Новицкий с седой головой и нафабренными усами, крикливый и петушившийся, появился среди нас. Став посреди зала, он грозно крикнул: «Женщины направо, мужчины налево, евреи отдельно!» Этот генеральский приказ был несколько неясен, и произошло некоторое замешательство, так как кое-кто не знал, отнести себя к женщинам или к евреям. Наконец при помощи частного пристава и жандармского адъютанта все были расставлены.

Первая речь генерала была к евреям. Она была чрезвычайно грозна. Генеральское лицо вдруг сделалось красным как кумач, и он загремел: «Пользуетесь гостеприимством великого русского народа и строите ему пакости. Зарубите на вашем семитскому носу, что с вами будут поступать всегда строго».

Затем генерал обратился к женщинам: «А вы, — сказал он, укоризненно качая головой, — а вы, разве ваше дело заниматься политикой. Вы должны готовиться быть хорошими матерями. Напрасно, вижу я, пускают вас в университет».

Затем последовало обращение к остальным. Здесь взор генерала неожиданно упал на некоего Кандаурова. Не знаю, где он теперь. В то время он мне был известен еще по социал-демократическим гимназическим кружкам. «Дворянин Кандауров, — вдруг завопил генерал, — я же хорошо знаю, что вы дворянин, как же вы, отпрыск русской дворянской семьи, позволяете жидам вести вас за собою!»

Я попытался разъяснить генералу происходящее недоразумение, но генерал махнул рукой и сказал: «Вы известны как политически неблагонадежное лицо и находитесь в ожидании государева правосудия. Частный пристав разобрал это дело и выяснил его, хотя это собрание и замаскировано под литературную беседу»7.

По-видимому, генерал был так доволен собою, что после этих красноречивых реплик даже успокоился. Он приказал переписать нас и отправить в Лукьяновскую тюрьму. С ласковой улыбкой пожал он руку частному приставу и, сделав полупоклон в направлении дам, гремя шпорами, удалился.

Всех нас вывели на улицу, как стадо. Конные казаки, тесным кольцом охватив нас, погнали нас к находящейся на окраине города Лукьяновской тюрьме. Ближайший ко мне казак с иронией спрашивал другого: «Чего церемонятся, приказали бы взять в нагайки, помнили бы дольше и в тюрьме казенный хлеб не жрали бы». С таким приятным конвоем и дошли мы до наших новых квартир. Было уже очень поздно, когда мы явились в тюрьму, ничего не оставалось, как растянуться на нарах и обдумывать все это смешное приключение.

Рано, часов в семь утра, открылась дверь, и ко мне вошел красивый молодой человек с чрезвычайно ласковым лицом. Он подошел ко мне, поздоровался и представился: Скаржинский, политический староста тюрьмы. Я сначала даже не сообразил, что это такое, ибо в Таганке, где я провел восемь месяцев, ни о каких старостах и слухом не было слыхать. Скаржинский объяснил мне, что политические в этой тюрьме ведут общее хозяйство на коммунальных началах, т. е. братски всем делятся, что они имеют право выходить из своих камер когда угодно и что камеры с утра до вечера даже не запираются. Действительно, тюрьма оказалась совершенно своеобразной, в ее кулуарах стояли, раскуривая папиросы, группы политических, которых в то время в Лукьяновке было очень много стараниями комического генерала Новицкого. Довольно часто вся мужская тюрьма вываливала в сад, где играла в мяч и устраивала лекции. Лекции самого острого политического характера читали Водовозов, Тарле, я и высокоталантливый безвременно погибший социал-демократ Логвинский. Мы приходили друг к другу в камеры, любовались, как В. В. Водовозов проделывал свою утреннюю гимнастику, мешали работать Тарле, больше всех других мучившемуся тюрьмой. Это чрезвычайно общественное существование вскоре до того мне надоело, что я иногда с отчаянием выскакивал в коридор и кричал нашему сторожу: «Иван Пампилович, заприте, пожалуйста, мою камеру». И когда ленивый Иван Пампилович, гремя ключами и пожимая плечами, возражал на это: «Что еще придумал», то я с раздражением доказывал ему: «Иван Пампилович, ведь я в одиночном заключении, могу же я хоть немножко бывать один и почитать».