Из купленной у спекулянтов муки я делала хлеб. Я пекла его или в соседней пекарне, или, когда она была закрыта, дома на керосиновой печурке. Я любила это, тесто меня слушалось, и вся семья с радостью смотрела, как вырастал на печке каравай, который мы почему‑то прозвали «Господином». Но неразрешимой была проблема: как добыть немного мяса. Вячеславу была органически нужна мясная пища — без мяса он увядал, от одного крошечного кусочка сейчас же оправлялся[235]. Он его называл в шутку «живительный кусочек». Здесь спасительницей оказалась наша Елена. Ей было 20 лет, она была красавица. Приехала она из села близ Венеции в Рим как прислуга. Сначала служила поденщицей, а потом захотела непременно жить у нас и спала на кухне. Веселая, с темпераментом как шампанское, она сразу стала популярна в нашем квартале и вскружила голову всем молодым людям, с которыми имела дело. Чтобы придать себе важность, она говорила, что живет у родственников: Вячеслав — ее дядя, а сама она портниха. Столяр — один из кавалеров, тщетно за ней ухаживающих сделал для нас много необходимых домашних работ. Вячеслав спрашивает, сколько ему должны.
— Ни копейки не возьму. Вы мне только дайте Елену. Без нее я не могу жить.
А Елена, узнав об этом, хохочет:
— Чтобы я вышла замуж за сицилийца? К тому же некрасивого? Нашли дурака! (Сицилийцы известны своей дикой ревнивостью.)
Другой отчаянно влюбленный в Елену, был Массимо, пожарный, исполнявший в команде роль повара. Массимо был уже женат, но Елена поощряла его из‑за своего нежного отношения к Вячеславу.
— Профессору необходимо мясо, пускай Массимо отделит кусочек от пожарных.
Массимо и делал это каждый день, потом заходил в пустырь перед нашей кухней и оттуда высвистывал Елену. Этот флирт длился довольно долго. Массимо был человек очень благородный: Елену обожал, но считал своим долгом относиться к ней бережно, по — отечески. Через некоторое время его перевели на фронт, в тосканский город Пистойя, откуда он был родом. Сначала он писал Елене, потом умолк. Скорее всего был убит во время суровых сражений в этих областях.
Между тем, война развивается все страшнее. На итальянском фронте разруха. В Африке целый корпус германо — итальянской армии окружен союзниками и взят в плен 13 мая 1943 года, а 10 июня того же года союзники делают высадку в Сицилии. В стране нарастает недовольство и, что еще важнее, намечается раскол в самой фашистской партии, ходят слухи о заговоре против Муссолини.
Однако жизнь в самом Риме течет нормально. Обстрелы, бомбардировки — все это где‑то далеко, и нас не может касаться. Рима никто не тронет. И вдруг… в один безоблачный, солнечный день, 19 июля 1943 года, на Рим совершается сильнейший налет. Американские бомбы падают на бедный и густо населенный район Сан Лоренцо, разворачивают соседнее кладбище, тяжело повреждают древнюю базилику. Самолеты улетают, оставляя сотни убитых и тысячи раненых. Папа Пий XII, едва услышал гром бомбардировки и увидел из окна, что обстреливают Рим, не предупредив никого в Ватикане, собирает сколько у него было личных денег и бросается на своем автомобиле в район Сан Лоренцо. Когда он доезжает, рейд уже кончен. Папу тесно окружает толпа растерянных и рыдающих людей, дымятся развалины разрушенных домов, из них выносят мертвых и раненых. Папа проводит несколько часов среди пострадавших, старается их утешить, ободрить. Раздает им деньги, которые принес, молится с народом на развалинах базилики Сан Лоренцо. Когда он возвращается в Ватикан, у него слезы на глазах, на его белой рясе пятна крови.
Союзники объясняли впоследствии этот налет тем, что метили в соседний железнодорожный узел (куда, кстати, не попали). Что же до базилики, то ее бомбили, так как под ее прикрытием стояли немецкие войсковые части. То же самое случилось позже, при высадке союзников в Салерно (9 сентября 1943 года). В феврале 1944 г. был разрушен до основания древний бенедиктинский монастырь Монте Кассино: около его стен тоже стояли немецкие войска. Немцы сознательно прикрывались святынями и незаменимыми сокровищами древнего мира — в надежде, что враги эти места не посмеют обстреливать. По окончании войны базилику Сан Лоренцо удалось, после долгой и терпеливой работы, восстановить. Колонны ее перистиля состоят в буквальном смысле из приложенных друг к другу осколков.
235
Ср. запись беседы с В. Ивановым от 4 сентября 1921 г., сделанную М. Альтманом: «4 сентября. Я рассказал В. И. о своем намерении стать вегетарианцем. Не из‑за добродетельных каких‑нибудь принципов, — пояснил я, — а просто из‑за того, что мы уже находимся, как мне кажется, в такой фазе развития, что уже органически не можем есть животных: как живых, мне их жаль, а как трупы, они противны. — Откуда такая добродетель? — сказал В. И., — бойтесь себе привить насильственно добродетель. Каждая добродетель — яд. Если б у меня был враг и я захотел бы страшно отомстить, я бы привил ему не свойственную ему добродетель. И на теле человечества всякая привитая добродетель вызывает ужасные абсцессы и нарывы. Как, чтобы из одной тональности перейти в другую, нельзя миновать ни одного промежуточного звена, иначе получится ужасная какафония, так и к каждой добродетели нужно придти, проходя последовательно все промежуточные ступени. Если бы мы уже сейчас все стали вегетарианцами, это развило бы в нас такую ужасную паучью жестокость, что мир бы содрогнулся. Я даже думаю, что приятию животных в себя обязаны мы, в некоторой степени, нашему благородству. Может быть, зверю в себе должны мы быть благодарны, что мы люди.
И я бы не хотел, чтобы мы стали подобными растениям. Что может быть ужаснее (о ужас, ужас! — при этом В. И. закрыл лицо, как бы заслоняясь от невыносимого зрелища), я это видел своим внутренним зрением, когда в растении начинал вдруг зарождаться зверь. Вы представьте себе этот метафизический ужас, у меня нет слов для его передачи, когда вы вдруг видите, как в чашечке цветка вдруг вырастает шерсть, вдруг показался глаз, протянулись щупальца. Для меня в этом предел ужаса.
— Да, — сказал я, — Ваша мысль мне понятна, и об аналогичном пишет Бальмонт:
Часто мы думаем, будто растения —
Алость улыбки и нежный намек.
Нет, в мире растений — борьба, убиенье,
И петли их усиков — страшный намек.
Удавят, удушат, их корни лукавы,
И лик орхидеи есть лик палача.
Люблю я растенья, но травы — удавы,
И тонкость осоки есть тонкость меча.
— Это не совсем то, что я говорю, — сказал В. И., — конечно, это тоже страшно, когда в будто бы невинном мире растений мы наталкиваемся на то, что мы определенно можем назвать злом, но то, о чем я говорю, много страшнее. Здесь ужас в том, что два царства, растительное и животное, обычно раздельные, вдруг переходят одно в другое.
— Но разве они так раздельны, ведь они беспрерывно диффундируют друг друга.
— Да, но, во — первых, что удается природе самой сделать, то при искусственных условиях подчас невыносимо, да и при естественной диффузии должны быть ужасающе критические моменты. Я это раз видел в душе человека, как в нем — растении зародился вдруг зверь. Как вы, чья стихия — вода, любите быть возле воды, но не захотели бы стать водой, так и я, любя растительное царство, хотел бы быть при растении, но не в нем, и питаться растениями, но не ими одними, не стать внезапно, еще совершенно к этому не подготовленный, вегетарианцем. И вам не советую» (