Помню маму, гуляющую по Загорью в своих хитонах. Она гордилась, что очень сильно похудела, выдумав себе какой‑то режим. В купальне она меня научила плавать «по — собачьи и по — лягушачьи»; на пруду была лодочка, она любила грести. Из‑за меня у них с Вячеславом случилась маленькая перепалка. Мама обожала лошадей и была прекрасной амазонкой. Во время их путешествия в Палестину они с Вячеславом совершали какой‑то длинный поход по пустыне. Ехали верхом с арабскими проводниками. Лошадь под Вячеславом была с норовом и сбросила его. Он упал, сильно поранил о скалу голову, и они оказались в очень тяжком положении посреди пустыни. У Вячеслава остался на всю жизнь страх к верховой езде. В Загорье были лошади. Мне страстно хотелось ездить верхом. Мама, несмотря на опасения Вячеслава, решила мне доставить эту радость. Чтобы приучить меня понемногу к этому спорту, мне на первый раз оседлали старую 26–летнюю водовозку, посадили меня на нее и предоставили ехать куда хочу. Водовозка размеренным и мудрым шагом проковыляла прямо по дороге через усадьбу, потом мимо осиновой рощи, потом дальше. Горе было в том, что я хотела вернуться, но не решалась достаточно энергично дернуть уздечку, чтобы лошадь повернула. На беду как раз по дороге шел навстречу именно Вячеслав, и шел один. Я его попросила — «Возьми лошадь за уздечку и поверни ее, она меня не слушается». Вячеслав переборол свой страх перед лошадьми и исполнил мою просьбу. Водовозка обрадовалась, прибавила шагу, а затем, не спрашивая меня, пустилась галопом в конюшню. По счастью, я догадалась наклонить голову при въезде в нее. Но между Вячеславом и мамой было бурное объяснение, и в результате мне больше не пришлось кататься верхом в Загорье.
Было другое бурное объяснение по поводу моей салфетки.
За обедом Вячеслав вдруг посмотрел на меня и на поданный соус и приказал завязать за шею салфетку. Мать, однако, выразила свое несогласие.
— Англичане, — уверяла она, — которые прекрасно ведут себя за столом, никогда так не пользуются салфеткой… Нужно уметь есть аккуратно.
— В Париже, — ответил Вячеслав, — всегда затыкают салфетку за воротник…
Спор шел долгий и оживленный, а в каком положении находилась моя салфетка — не помню.
Несмотря на все радости этого лета, воспоминания о маме делаются какими‑то все более грустными, тускнеющими. Проходили через Загорье и заходили к маме богомольцы, идущие пешком в Иерусалим. Маме сильно захотелось тоже уйти на богомолье, — вот так же уйти одной, пешком.
В конце летних каникул Маруся уехала с Костей и со мной в город, где Костя поступил в реальное училище Гуревича (он там пробыл год до кадетского корпуса), а я в гимназию «Новая школа общества преподавателей» на Преображенской улице, а также в музыкальную школу Боровки в класс С. Е. Енакиевой. Маме, Вячеславу и Вере не хотелось покидать Загорье и их пребывание там затянулось до поздней осени.
Смерть мамы резко прерывает все течение жизни[10]. Кончается один период и начинается другой. Жизнь вокруг идет очень разнообразная, богатая, но кажется, точно все мы живем и действуем в какой‑то стесненной и полуреальной атмосфере, точно над нами тяготеет темная туча, та самая, которая разразилась грозой 17–го октября и которая никак не может окончательно развеяться. Потребовались годы для ее исчезновения. Это произошло лишь в конце петербургского периода нашей жизни.
Дом на Таврической, 25 находился на углу Тверской улицы. Форма дома была особенная: его угол был построен в виде башни. Половину этой башни образовали внешние стены, с большими окнами, а другая половина состояла из внутренней части квартир. Над башней возвышался купол и туда можно было с опаской заходить, чтобы любоваться чудным видом на город, на Неву и окрестности[11]. Я часто туда отправлялась, а изредка даже и Вячеслав с гостями. В квартирах под нами башня представляла собой большой круглый зал (на одном этаже там была школа танцев Знаменских, на другом — общественная читальня). В нашей квартире этот зал был разделен на три маленькие комнаты с крошечной темной передней. Форма комнат была причудливая, так как это были разрезы круга. В каждой комнате было очень большое окно с видом на море макушек деревьев Таврического сада. Отец поселился в средней комнате башни. Наша квартира на пятом этаже была скромная. Кроме башни все комнаты имели маленькие мансардные окна. В доме был лифт, работавший до четвертого этажа. Нижний большой вестибюль и лестницы до четвертого этажа были покрыты коврами. Внизу священнодействовал швейцар Павел, средних лет, с рыжеватой холеной бородой, одетый в ливрею[12]. В 1904 году в этом доме в нижнем этаже снимал квартиру генерал Куропаткин (главнокомандующий русской армией). Павел любил похвастаться таким жильцом и так с ним отождествлялся, что как‑то рассказывал: «К нам приезжал министр Плеве, но мы его не приняли».
10
29 октября 1907 г. Л. Д. Блок писала матери Блока: «Были на похоронах Лидии Дмитриевны. Было много народу, все цветы живые, хорошо было. /…/ Похоронили в Александро — Невской лавре. Речей не говорили, просто стояли тихо вокруг могилы» (Литературное наследство, т. 92, кн. 3, с. 313). См. некролог в газ. «Речь» от 20 октября 1907 г. (№ 248). Ср. также в записках В. К. Шварсалон о похоронах матери: «После моста на повороте Вячеслав познакомил меня с Блоком, а Блок, т. к. была некоторая замешка, начал стремиться вперед и говорил взволнованно и азартно: ”возьмемте, понесем сами гроб, Вячеслав Иванович, пойдемте, возьмемте, сами понесем!“ И прошел вперед с другими, и, кажется, понесли гроб /…/ когда опустили гроб и Городецкий согнулся, оперся о зеленую часовню и зарыдал, я даже злилась, и потом почему‑то говорила Вячеславу, что это было неискренно или ”ломанье“. Вячеслав с Блоком шептали, будут ли говорить, и решили, что лучше, если не будут» (Литературное наследство, т. 92, кн. 3, с. 313–314).
11
См. стих. Cor ardens «Ha башне», II, 259 и «Зодчий» («Я башню безумную зижду / Высоко над мороком жизни», II, 380. В своем Дневнике 25 июня 1909 г. В. И. записал: «Хорошо на башне. Устроенный, прохладный, тихий оазис на высоте, над Таврическим садом и его зеленой чашей — прудом с серебряными плесами» (II, 773).
12
Ср. след. из воспоминаний Пяста Встречи (М., 1929), с. 173: «У огромного импозантного швейцара Павла, — из числа тех классических швейцаров в ливрее прежних времен, которые еще даже после 1905 года не перевелись в ”лучших домах“ Петербурга с подъездами, и который стоял чуть ли не с булавой в подъезде дома на Таврической, впуская в полночь гостей на ”башню“, — а в пиджачке и калошах на босу ногу выпускал под утро их оттуда, безропотно принимая ничтожную мзду из многих студенческих и богемных рук за бужение в неурочный час, — у этого Павла было, как полагается для подлестничных жильцов, несметное количество детей».