Сидя против входной двери, я с ужасом следила за часами. «Он, наверное, где‑нибудь заперся и пьет. 3нает ли хоть кто‑нибудь — где? Или — Бог милостив — он кончил и вот — вот появится». Без десяти, без пяти минут двенадцать, без четырех… Входная дверь отворилась, и быстро вошел Балтрушайтис. Оставалось три минуты. Спешно принялись звонить соответственным комиссарам. В последнюю секунду казнь была отменена.
Когда всё успокоилось и все разошлись, я вошла к Балтрушайтису. Он сидел за своим письменным столом, низко опустив голову. Потом медленно ее поднял, глухо сказал: «Этого больше никогда не будет»… С того дня он совершенно перестал пить даже в обществе. Знакомые его удивлялись: на званых обедах литовскому послу, компанейскому участнику тостов, вместо вина и ликеров подавали стакан простой воды.
Фламинго в молодости, хотя этого не показывала, была гордая: она считала, что на свете есть люди — действительно люди, а остальные составляют массу «бипедов», как она их величала. С годами она стала менее категоричной. «Бипедам» отдавала все силы, когда могла им в чем‑нибудь помочь, но существенно общалась лишь с настоящими людьми, избранными современниками или историческими крупными личностями.
Она все‑таки была веселой и страстно любила танцевать. Как‑то в Риме, когда она была уже немолодая, она показала моей венгерской подруге, как танцуют «Русскую». Она сразу преобразилась, отдавшись на миг дионисическому восторгу.
— Ах, как я люблю теперь Фламингу, — заявила венгерка, — я сейчас только ее поняла; я ее уважала, но думала, что она абстрактная.
У Фламинги был редкий дар смеха. Она умела подлинно заливаться смехом, искренне, заразительно.
Здесь придется сделать маленькое отступление — почему «Фламингу», «Фламинги»? Как‑то раз Дима в присутствии Фаддея Францевича Зелинского сообщил:
— Я только что разговаривал с Фламингой.
Фаддей Францевич выпрямился и назидательно заявил:
— Это сказано неправильно. Фламинго — слово иностранное, а иностранные слова не склоняются.
— Ах, да? А папа всегда его склоняет.
— Если Вячеслав Иванов склоняет слово «фламинго», — торжественно заявил Зелинский, — значит оно должно склоняться.
С тех пор у нас в семье слово «Фламинго» стало склоняться легально.
С Фламингой постоянно происходили всевозможные анекдотические случаи. Например, еще в Москве, когда она оканчивала гимназию, среди членов экзаменационной комиссии находился один священник высокого духовного сана. Чтобы похвалиться блестящей ученицей, начальство школы представило ему Фламингу. Священник переспросил ее имя:
— Шор Ольга? Шор Ольга? Позвольте, да я же ее крестил! Да, да, это так… Это моя крестница.
— Его Преподобие сам Вас крестил, — подтвердила директриса, обратившись к Фламинге.
Та растерянно взглянула на высокопоставленного иерарха и смущенно заявила:
— Представьте себе, я этого совершенно не помню.
Однажды она в каком‑то городе средней Италии зашла в старинную церковь и остановилась в полном экстазе перед ее фресками. В 12 часов сторож проголодался и, видя, что туристка оцепенела, ушел из церкви, закрыв дверь на ключ. После отдыха он вернулся в церковь. Фламинго продолжала, как ни в чем не бывало, осмотр церкви. К закату солнца, наконец, сторож убедил Фламинго, что пора уходить; она с сожалением согласилась и не заметила, что весь день ничего не ела.
На Рождество, кажется 29–го года, мы с Фламингой поехали из Рима погостить в Павию. Ехали ночью, ранним утром приехали в Милан и, прежде чем пересесть на павийский поезд, зашли в работающую на вокзале гостиницу принять душ.
— Ты готова? — кричу я после душа через перегородку Фламинге.