Выбрать главу

Это была критика оркестровки этой вещи: он мне указал, что масса оркестра у меня заглушает рояль.

В Париже я была принята, благодаря письму Вячеслава, Кусевицким. Он жил в роскошной обстановке. Визит был не очень удачный. По наивности и молодости, я надеялась, что, увидев мои вещи, он захочет что‑нибудь мое исполнить. Но какие тогда у меня были вещи? Кроме пьес для фортепиано и романсов, у меня была поэма для большого оркестра «Облако», навеянная стихотворением Шелли (партитуры у меня с собой не было, так как она принадлежала консерватории, которая ее исполнила как мою дипломную работу); была еще поэметта «Рыбак» (гетевский «Der Fischer») для камерного оркестра и, наконец, эскиз неоконченной оратории «Огненосцы» для большого оркестра, хора и двух солистов на слова Вячеслава Иванова. Эта последняя вещь, когда я ее сыграла Кусевицкому, вызвала в нем энергичный протест.

— Это романтизм, так больше не пишут, теперь не та тенденция, теперь нужно быть формалистом. Посмотрите на музыку Баха, вот что теперь нужно; изучайте Баха.

Я почувствовала ненависть к Кусевицкому и обиделась главным образом за Баха. Бах, которого, кстати, я воспринимаю совсем не формально, с 14–летнего возраста был моим божеством. Как смеет он мне рекомендовать Баха, что он в нем понимает!

Я написала письмо Vincent d’Indy, к направлению которого питала симпатию. Хотела его повидать и показать ему свои вещи, но ответа от него не получила. Что же до Шлёцера, он меня принял чрезвычайно сердечно, выслушал пьесы, наговорил тысячу комплиментов (отчасти преувеличенных — в пику Кусевицкому).

Все эти музыкальные разведки показали мне, что устроиться в Париже как музыканту мне более чем трудно. Сразу после выезда из России я могла бы в Париже еще учиться и быть принятой как своя. Но в этот период, когда я уже стремилась к самостоятельной работе, но еще не имела силы себя показать, мне следовало оставаться в Италии, где меня поддерживали и мне помогали.

Но главным препятствием к устройству моих музыкальных дел (кроме обычного моего бича — застенчивости) было то, что в этот период они у меня перешли на второй план. Религиозный кризис, начавшийся в 1917 году и постепенно все нараставший, к 1927 году дошел до крайней остроты. Есть Бог или нет, нужно знать сразу, без этого нельзя больше жить: это же все меняет! Как можно жить в неизвестности? Я стала расспрашивать самых разных людей, которые мне попадались. Как‑то раз заехал в Рим Фаддей Францевич Зелинский. Мы оказались двоем. Я к нему:

— Есть Бог или нет? Верите ли Вы в Него?

Не помню ответа. Должно быть, он был не простым, как мне было нужно, а отстраняющим, уклончивым. Мои сомнения начались с Октябрьской революции. Голод, болезни, смерти, окружающие ужасы, зверь, проявляющийся в человеке. Идеалы, выработанные интеллигенцией, разбивались, как фарфоровые игрушки и оказывались искусственными построениями сытых людей. Окружающая меня жизнь все страшнее, все вокруг гибнет, умирает… А дальше? — гниет. Да, вся жизнь есть постепенное гниение. Мы живем в кошмаре. Есть ли хоть какая‑нибудь реальность в мире? Эту реальность я видела в правде. Все вокруг гибнет, но есть простая правда, хотя ее и трудно видеть. Она даже только простое тожество: а = а. Но мне это трудно здесь объяснить.

Марья Прокофьевна, коммунистка, идеалистка старого поколения, увещевает меня:

— Вам нужно оставить семью, поселиться одной и записаться в партию. Вы оживете.

— В партию? Нет, перейти на антирелигиозную сторону — это нет.

В Баку жизнь меняется: стало светлее. Но вопросы все еще оставались неразрешимыми. Группа студентов, сделавшихся моими близкими друзьями, меня попросила в качестве пианистки участвовать в праздновании памяти Блаватской. Я им играла Скрябина. Но теософы меня не удовлетворяли. Среди такого рода движений я выросла, они для меня были не новы. Мне нужен Бог, находящийся вне меня, Которому можно сказать «Ты»; или хотя бы, пока что, потусторонний, вне нашей материальности, мир. Попробовала спиритизм. Сеанс меня крайне утомил. Я почувствовала, что тут возможны какие‑то проявления невидимой силы. Но у меня осталось ощущение, что эта сила исходит от меня же, или от других присутствующих на сеансе. Отчего и получается утомление. Человек сложнее, чем кажется на поверхности, у него есть области глубокие, затаенные, подсознательные, — но я не этого ищу. Мне нужно убедиться в существовании мира, находящегося вне замкнутого круга моей личности, будь то осознанного или подсознательного.

Бывали в Баку и собрания, где пробовали феномены магии. Но в них я нашла лишь слабые упражнения в коллективном самовнушении. Во всех этих опытах я проявлялась как скептик, и потому ни я, ни мои ближайшие друзья — за несерьезное отношение к делу — не были допущены группой из пяти — шести человек, которые собирались несколько раз ночью для вызова мертвого. Но я не сетовала на это. Я слишком люблю моих реальных мертвых, чтобы рисковать принять свою собственную иллюзию за них. Это было бы ложью и перед собой, и перед ними.