— Странный вы человек, — не мог я не улыбнуться, — но досказывайте. Где же происходили эти ваши таинственные встречи со старым портфелем?
— Последний раз, представьте, совсем недавно. В кабинете одного из видных редакторов. Рядом с красным карандашом и блокнотом. Да-да. Чему вы смеетесь?
Но через секунду он и сам хохотал, по-детски кривя рот и дергая бровями. Хмурые прохожие обходили нас стороной. Я огляделся: какой-то полузнакомый перекресток; внимательные каменные слухи церковной колоколенки; блеклая трава, протискивающаяся меж булыжин; где-то в стороне, за низкими шеренгами домов, под надвинутой сурдиной — гудящие струны города.
Мы не сговаривались. Беседа сама вела нас в тишину и безлюдье окраин.
Первым к словам вернулся я:
— Значит, вы бывали там, возле блокнотов. И ваши темы тоже?
— Да.
— Результат?
— Возвры.
— То есть?
— Так… В углышках всех моих рукописей они проставили: № и «Возвр.». Целая коллекция «Возвр.».
— Вы говорите так, как если б нарочно собирали их…
— Видите ли, вначале, конечно, нет. Потом почти что так. Меня стало интересовать не «Примут или не примут?» — а то, как не примут. Эти люди, овладевшие портфелем бедного провинциального ходатая, с их манерой говорить, назначать и переназначать срок, аргументировать, помечать карандашом на полях, снисходительно миросозерцать, кланяться телефонной трубке и щуриться на просителя, поправляя пенсне, которое у них, — ей-богу, правда, — не меняя стекол, то близоручит, то дальнозорчит, в соответствии с величиной имени или степенью безымянности собеседника, — эти люди постепенно превратились для меня в тему. После этого, вы понимаете, встречи с ними получили для меня чисто практический смысл. Ведь пока я не уясню себе темы до конца, не познаю ее стимула, не изучу, сколько могу и умею, я не успокаиваюсь. Никогда. Да, редакторам придется еще иметь дело, по долгу службы, с моими рукописями, а заодно и глазами: пока я не запрячу их себе под ресницы.
Надо вам знать, что, приехав в Москву (это было лет шесть тому), я прямехонько ткнулся в гигантскую и крутую спину революции. На растерявших свои кирпичи стенах — размашистый росчерк снарядов и оползающие плакатные краски… Заколоченные подъезды. И помню: на пути в первую же редакцию, куда я зашагал, на одном из отдаленных бульваров этакая (на всю жизнь ее запомнил) выразительная скамья — спинка обморочно запрокинута, а одна из схваченных судорогой ножек пренепристойно кверху. Я предложил им сборник рассказов. Заглавие, говорите вы? Очень простое: «Рассказы для зачеркнутых».
— Что же редактор?
— С коротким «не подойдет» отодвинул, даже не глянув под заглавие. В другом месте моя пачка ушла от меня по входящим и вернулась по исходящим. В третьем… но это скучно. Помню, было и так — поверх рукописи карандашом: «Психологятина». Только один раз я наткнулся на своего рода пристальность. Полистав рукопись, человек за редакторским столом оглядел меня графитными остро очиненными зрачками и, постукивая карандашом о стол: «А сами-то вы из зачеркнутых или из зачеркивающих?» Признаюсь, я не ожидал такого вопроса и отвечал ужасно глупо: «Не знаю». Человек придвинул мне мою рукопись — и: «Вам бы следовало как-нибудь — стороной, что ли, — выведать про это, и поскорее, не правда ли?» Облившись румянцем, я поднялся, но редактор остановил меня движением ладони: «Минуточку. У вас есть перо. Но надо его вдеть в ручку, а ручку в руку. Рассказы ваши, ну, как бы сказать, — преждевременны. Спрячьте их — пусть ждут. Но человек, умеющий зачеркивать, нам, пожалуй, подойдет. Вы не пробовали в критическом жанре — какая-нибудь там переоценка переоценок, вы сами понимаете? Попробуйте. Буду ждать».
Я вышел, чувствуя себя растерянно и смятенно. В человеке, оставшемся там, позади, за дверью, было что-то запутывающее. Помню, всю ночь я проворочался, чувствуя под локтями какую-то жесткую сквозь всю нашу жизнь простланную тему. И перо мое, чуть клюнув чернил: «Animal disputans»[6]. Это было заглавие. Дальше следовало… может быть, вам это все неинтересно?
— Говорите.
— Заглавие и, так сказать, запев всей песне я взял из старой, забытой книги датского юмориста Гольдберга. В книге этой, называющейся, кажется, «Nicolai Klimmi Her subterraneum»[7], описываются фантастические приключения некоего путешественника, попавшего, не помню уж как, внутрь Земли. Путешественник с изумлением узнает, что внутри планеты, под ее корой, как внутри герметически закупоренного сосуда, живет некая раса, имеющая свою герметически закупоренную государственность, быт, культуру и все, что в таких случаях полагается. Жизнь подземельцев, некогда исполненная войн и распрей, изолированная от всего, запрятанная под многомильную кору, постепенно утряслась, гармонизировалась, вошла в русло, затвердела и обездвижилась. Все вопросы закупоренных раз навсегда решены, все разграфлено и согласовано. И только в память о давно отшумевших войнах, рассказывает Николаус Климм, — нет, вы послушайте, как это трогательно, — при дворах наиболее знатных и богатых магнатов страны содержатся там особым образом вскармливаемые и воспитываемые animal disputans’ы, спорящие животные. Собственно, спорить в изолированной стране не о чем, все решено и предрешено in saecúla saeculorum[8], но диспутансы, соответствующим образом дрессированные, взращенные на особом, раздражающем печень и подъязычный нерв пищевом режиме, искусно стравливаемые, спорят друг с другом до хрипоты и пены вкруг рта под единодушный смех и веселое улюлюканье… любителей старины. Я не проводил резких параллелей. Но он, этот прищуренный человек за редакторским столом, представьте, понял, и сразу — с первых же строк.