Я была уверена, что буду большой актрисой, и Женя не разубеждал меня в этом. Может быть, потому, что мы тогда очень любили друг друга. Мои портреты стояли на Невском. Я была очень занята театром — днем репетиции, вечером спектакли, и поэтому, наверное, не могу вспомнить, когда Женя начал работать у Клячко в «Радуге» (19), когда он начал писать. В 1924 году (я тогда уже служила в БДТ) я приходила из театра, горела лампа, и Женя что-то писал.]
Кто только не бывал у нас в эти годы, с 1922 по 1929-й годы. Люди тянулись к Шварцу. Приходили литераторы, писатели — и М. Л. Слонимский, и М. М. Зощенко, и К. Федин, Н. и К. Чуковские, С. Я. Маршак, Борис Житков, Н. М. Олейников (20), Всеволод Вишневский с Э. С. Паперной (21), Д. Хармс, художники Конашевич (22), Петр Соколов (23), заходил Корней Иванович Чуковский, а актеров сколько тоже бывало у нас. И Михаил Федорович Романов (24), режиссеры Грипич (25) с Выгодской (26), Макарьев с артисткой Верой Зандберг; не забывали к нам дорогу и старые друзья по Мастерской — П. К. Вейсбрем, Антон Шварц со своей женой артисткой Буниной, Павел Иосифович Слиозберг, Ф. Динерман, Р. М. Холодов, талантливая М. Магбалиева, Варвара Черкесова и многие другие. Близким и родным человеком был и родной младший брат Евгения Валентин (27), тогда студент.
Помню, собралось у нас как-то человек восемь-десять; были Маршак и Житков. Маршак вдруг снял пиджак и объявил, что у него внезапное вдохновение. Шварц немедленно согнал нас всех в самую маленькую комнатку, а Маршака одного запер в самой большой, и начал смешить нас всех до коликов. А сам через каждые 15–20 минут получал через дверь от Маршака исписанные листы. Потом громоподобно всеми нами исполнялся туш, и Шварц прочитывал нам куски из знаменитой потом «Почты». При упоминании своей фамилии Борис Житков (28) вставал и церемонно раскланивался. Всегда в нашем доме было тесно, шумно, весело и не очень, и даже очень не сытно…
Корней Иванович Чуковский пригласил Евгения Львовича к себе в секретари. Не думаю, что Шварц был хорошим секретарем, но знаю, что глубоко чтил он большой талант Корнея Ивановича, он так же, как и Маршака, уважал и любил его. С того времени Шварц стал все больше и больше писать. Первое, что было напечатано, называлось «Рассказ старой балалайки». Написана она была сразу же после наводнения в 1924 году… (29). Насквозь промокла забытая в комоде старая балалайка, потеряла свою звонкость, но потом попала на солнышко, просушилась и затренькала опять про веселое будущее, задористо описывая пережитую беду. «Балалайка» была написана как раешник, и многим нравилась. Потом — «Шарики-сударики» — первая детская книжка Шварца с прекрасными иллюстрациями. Не помню фамилию автора, книжка мгновенно разошлась (30).
Самыми близкими друзьями Евгения Львовича были в ту пору Н. М. Олейников (ставший жертвой культа личности) и Антон Исаакович Шварц. Не могу забыть 1954 год. Малый зал филармонии, гражданская панихида. Хороним Антона Шварца. И в толпе бледное, словно какое-то чужое лицо Евгения. Они дружили с двенадцатилетнего возраста (31). Евгений Львович пережил своего друга всего на четыре года.
В 1929 году А. А. Брянцев и Б. Зон поставили первую пьесу Евгения Шварца «Ундервуд». Оформил спектакль художник Бейер (32). Спектакль имел большой успех. Хороша и оригинальна была сама пьеса. Играли наилучшие актеры ТЮЗа: Охитина, Пугачева (33), Вакерова, Черкасов, Чирков (34), Полицеймако (35). В пьесе впервые действовало радио. Тогда оно только входило в жизнь, и это было сенсацией. Дети на спектакле волновались, переживали за пионерку Марусю, и Шварц радовался этой детской активности и был счастлив…
Евгений Львович был очень мягким человеком. Любимый писатель его был Антон Павлович Чехов. Всю жизнь на столе, за которым писал Шварц, стоял портрет Антона Павловича. Шварц очень радовался, когда ему что-то нравилось — в музыке ли, в литературе ли — всё равно. Он хвалил радостно и как-то щедро. Если не нравилось, очень не любил говорить неприятное, но, преодолевая это чувство, все же говорил в глаза, как-то тихо и ласково горькую правду. Когда же эта правда встречалась в штыки, он сразу делался жестоким, гневным, а когда успокаивался, взгляд его еще долго оставался холодным, словно каким-то чужим. Душой он не кривил. Я, по крайней мере, этого за ним не знала.