В 1948 году, в первый же день моей командировки, полуторатонка с испорченными тормозами и управлением въехала на тротуар, налетела на меня и выбросила из-под колес на середину мостовой, окровавленного, в изодранном костюме, но, как это ни странно, живого. С ходу она еще опрокинула липу у тротуара, задела проходившую женщину, сломала ей коленную чашку и только тогда наконец успокоилась.
Я, получивший первый удар, не оказался мертвым потому, что совершеннейшим чудом подпал под действие математического закона (один шанс на тысячу) об ударе и отражении. Сальто-мортале, проделанное мною, было не из веселых, но зато спасительное. Смягчен к тому же был удар рулоном бумаги, который я нес под мышкой.
Выйдя из клиники, где меня не до конца починили, я, пожив некоторое время в гостинице, отправился в переделкинский Дом творчества. Отпуская меня, врач сказал:
- Вы очень активный больной, и я, так и быть, согласился выпустить вас, но если вы в ближайший месяц не потолстеете, то немедленно возвращайтесь ко мне, - это значит, что у вас повреждение внутренних органов.
А я никогда в жизни не толстел, всегда отличался худобой.
Семье в Ленинград я ничего не сообщил, друзей упросил тоже молчать.
В первый же день приезда моего в Переделкино я услышал за дверью знакомый раскатистый голос, дверь отворилась, и па пороге встала высокая фигура в легком летнем пальто (был теплый август).
- Я все знаю, - заговорил Корней Иванович. - Я был в клинике, врачи мне все рассказали, и больше об этом ни слова. Каждый день в половине шестого я буду приходить к вам, и мы будем гулять до семи часов, полтора часа. Начинаем с завтрашнего дня.
Он пошагал по комнате, затем продолжал, остановившись передо мной:
- Условия такие. Мы не говорим ни о каких болезнях. Ни о ваших переломах, ни о моей операции (мне недавно вырезали раковую опухоль на спине, накожный рак). Об этом больше ни звука. Мы также не будем говорить о литературных делах и вообще о делах. Как будто их нету. Мы будем рассказывать друг другу только приятное, мы будем хвалить друг друга, но не грубо, не надо, например, говорить: "Вы - гений", вот так прямо, в лоб, надо умно говорить умные комплименты, вскользь, между прочим, как нечто само собой разумеющееся. Мы будем рассказывать друг другу веселые, интересные, милые истории, - например, о любви. О каких-нибудь любовных приключениях. И никаких жалоб. Никакого нытья. Никаких грустных и печальных слов. Согласны? Впрочем, я все равно вас заставлю. Завтра в половине шестого будьте готовы, я к вам приду, и мы совершим первую прогулку.
Вот это да! Вот это были прогулки! Вот это были разговоры!
После пятой или шестой прогулки я заметил какие-то странности, почему-то сузились брюки, я еле-еле утром надевал их. С каждым разом мне все трудней становилось влезать в собственный костюм. Милейшая пара - Александр Михайлович Дроздов и его жена Александра Кирилловна, жившие в ту пору в соседней со мной комнате, хохотали, слушая о моих нежданных затруднениях, и всячески старались помочь.
Я толстел.
Я толстел, как никогда в жизни.
- Сколько фунтов прибавили? - спрашивали меня Дроздовы, когда я появлялся утром.
Их уже нет. А он был настоящий хороший писатель, оба они по-настоящему хорошие люди с нелегкими биографиями.
Александра Кирилловна производила какие-то благотворные операции с моей одеждой, приспособленной для моей худобы. Кто же мог догадаться, что я так стремительно начну приобретать вес, фунт за фунтом?
Прогулок было около тридцати.
Я уже был не просто толстый. Я немного обрюзг.
Так лечил меня доктор Айболит, он же Корней Иванович Чуковский. И вылечил. Ежедневно питал меня положительными эмоциями задолго до того, как эти выражения - "положительные эмоции", "отрицательные эмоции" - стали популярными, общеизвестными.
Когда Корнею Ивановичу исполнилось семьдесят пять лет, его почтили по заслугам.
Конечно, он не почил на лаврах, этим скучным делом он никогда в жизни не занимался.
Он занялся организацией детской библиотеки в Переделкине. Как всегда, он взялся за дело с увлечением, вкладывая в него всю душу, восхищаясь, огорчаясь, торжествуя и негодуя.
Вот как он пишет в одном из писем к жене моей и ко мне (30 октября 1957 года) о своих библиотечных делах:
"Дорогие друзья!
Библиотека действительно вышла на славу. Это лучшее мое произведение. Три уютные комнаты, теплые, светлые, нарядные, множество детей (в день не меньше 40 человек!), которые читают запоем - тут же, в библиотеке - за всеми столами - и делают уроки, и радуются каждой новой книге, которую я привожу из Москвы. Но трех комнат маловато. Если б я не разорился в лоск (б-ка обошлась мне вчетверо дороже, чем я думал), я сейчас же пристроил бы еще одну комнату - побольше. Праздные мечты! Я вылетел в трубу: уголь для отопления, сторожиха, новые стеллажи, абажуры, занавески, линолеум, графины для воды, рамки для портретов, доска для выставки новых книг, цветы, пальмы, кактусы - все это высасывает все мои скудные средства, но сказать себе "довольно!" я не могу и с азартом продолжаю разоряться..."
Конечно, никаких "довольно!" он так себе и не сказал.
В то же время он в полную силу продолжал свою литературную работу. Писал книгу о Чехове. Писал книгу воспоминаний, в которую вошел и упоминавшийся мною большой очерк о Зощенко. Писал критические статьи - о Л. Пантелееве, о В. Аксенове...
Его новогодние поздравления напоминали мне записки первых лет революции.
Вот последнее его поздравление:
"Дорогие Слонимские!
Просто невероятно, что человек, родившийся в 1882 году, может поздравить друзей с Новым 1969 годом. Я сам удивляюсь этому. И все же - с Новым Годом! С новым счастьем!
Ваш К. Чуковский".
То был последний Новый год Корнея Ивановича Чуковского. В октябре его не стало.
Трудно мне было поверить, что Корней Иванович умер. Так недавно я его видел в санатории в Кунцеве. Он гулял бодро, как здоровый. Я устал, просил присесть хоть бы ненадолго, a Корней Иванович, отгуляв полтора часа, готов был гулять еще и еще. И вдруг...
Мне рассказывали, что, умирая, он произнес:
- Вот и нету Корнея Чуковского...
Он ошибся.
Корней Чуковский есть и всегда будет.
Его книги никогда не умрут.
1972
Л. Пантелеев
ИСТОРИЯ ОДНОГО АВТОГРАФА
Одно из самых стыдных воспоминаний моей юности, а может быть и всей жизни, связано с именем Корнея Ивановича Чуковского. Это тот случай, когда воспоминание не только причиняет боль, но заставляет тебя хвататься за голову, кусать губы, стонать, морщиться и даже, - как это было и с Львом Николаевичем Толстым, - подпрыгивать.
Я совершенно не помню, с чего это началось, почему и при каких обстоятельствах Корней Иванович предложил мне участвовать в прогулке с американцами. Впрочем, почему он пригласил именно меня, об этом я теперь догадываюсь.
Передо мной лежит его недатированная записка. Думаю, что это 1929 год.
"Дорогой Алексей Иванович,
какой ужас, что у Вас нет телефона! Умоляю Вас простить меня: меня спешно вызвали по важнейшему делу. Но живой или мертвый я буду в 64 очаге в 11 часов утра.
Точный адрес:
Лахтинская 15
Близ Большого проспекта
64 очаг.
Трамвай № 23
Приходите непременно!
Простите!
Ваш Чуковский".
И другое письмо - открытка от декабря 1929 года. В конце ее такие строчки:
"Американец вновь собирается к нам и пишет мне любовные письма. Во всяком письме он кланяется Вам.
Он для чего-то учится русскому языку. Вскоре будет читать и "Крокодила", и "Шкиду"..."
О ком идет речь, что это за американец? Хоть убейте, не знаю. Не знал и тогда. Имени его я тоже не запомнил, хотя долгое время у меня зачем-то хранилась его визитная карточка. Кажется, д-р Горгон, или Грэхем, или что-то в этом роде. На "г".
Помню только, что высокий, веселый, румяный и на мой тогдашний взгляд пожилой, то есть лет под сорок, вероятно ("мой тогдашний взгляд" - это взгляд двадцатилетнего).