Вообще-то этот д-р Г. не был главной фигурой. Главной фигурой была старая, - эта уж по-настоящему старая, - американка, миллиардерша, этакая госпожа из Сан-Франциско, приехавшая в Страну Советов, чтобы познакомиться с постановкой у нас воспитательного дела. Интересовалась она и маленькими детьми, даже грудными, и подростками, и мальчиками нормальными, и ребятами социально запущенными, то есть правонарушителями, малолетними преступниками. Думаю, что именно поэтому Корней Иванович и пригласил меня участвовать вместе с ним и американцами в посещении 64-го очага. Об этом очаге я тоже, увы, ничего не могу рассказать - опять провал в памяти. Зато очень хорошо помню наше возвращение оттуда. Летний солнечный день. Мы идем по Невскому, мимо Казанского собора, и Корней Иванович рассказывает американцам - обо мне. Говорят по-английски, на языке, которым я не владею, но я отлично понимаю, что речь идет обо мне, и понимаю, о чем именно говорят. Корней Иванович, не жалея красок и не жалея вдохновения, рисует перед нашими спутниками историю малолетнего злодея, юного гангстера, прославленного бандита. Отдельные слова мне понятны: тюрьма, Сибирь, взлом, взломщик, побег... По тем любопытным, даже, пожалуй, неприлично любопытным взглядам, которые то и дело бросают на меня заокеанские гости, я могу догадаться, что они страшно увлечены, заинтересованы и заинтригованы. Тем более что ведь бандит, который скромно, как мальчик, шагает сейчас возле них по обочине тротуара, уже не бандит, а "бывший бандит". Он перековался. Покаялся. Поставил крест на своем темном прошлом. И мало того - успел написать обо всем этом книгу.
Как же я чувствовал себя тогда, на Невском, и, позже, в Европейской гостинице, куда нас пригласили к себе американцы? Должен признаться, что мне было не только стыдно, а что вместе со стыдом и смущением я испытывал еще и чувство какой-то нелепой гордости. Да, было и противно, и лестно. Напомню, что темное прошлое, хоть и не такое громкое, за моей спиной все-таки стояло. Стояло совсем еще рядом. И ему, этому прошлому, было нетрудно разбудить во мне на минуту или на час это глупое тщеславие уличного мальчишки.
А ведь на самом-то деле я уже давно был совсем не такой, каким рисовал меня Чуковский. Я много читал, много работал, учился, писал уже третью или четвертую книгу... Давно дружил я и был духовно близок с Маршаком, с Шварцем, с Даниилом Ивановичем Хармсом. И я уже забыл, не начисто, а все-таки забыл, что в дактилоскопическом кабинете Уголовного розыска хранятся отпечатки моих пальцев.
И вот мне зачем-то об этом напоминают...
В скромных апартаментах (и все-таки не в "номере", а именно в апартаментах) Европейской гостиницы беседа была продолжена. На этот раз долго и серьезно, без единой улыбки на лице, говорила миллиардерша, невысокая, плечистая, ладно и крепко скроенная, похожая чем-то на наших фабкомовок старуха. Мы слушали ее, Корней Иванович тряс головой, улыбался, "складывался пополам" и то и дело возглашал своим певучим южнорусским тенором:
- O, yes! О, yes!
Потом он поворачивается ко мне и переводит:
- Миссис такая-то предлагает нам с вами поехать в Соединенные Штаты прочитать ряд лекций в разных городах этой страны. Лекций о постановке воспитания в Советской России. При этом все расходы миссис Твистер любезно берет на себя. Гарантирует она и материальный успех поездки.
Все смотрят на меня, ждут моего отклика. Покраснев, я что-то бормочу. Мол, спасибо... надо подумать... благодарю вас... хорошо... мы подумаем.
Затем память переносит меня под аркаду Гостиного двора. Мы идем с Чуковским в сторону Литейного, и Корней Иванович, возбужденный и веселый, уговаривает меня ехать в Америку:
- Правда, соглашайтесь, Алексей Иванович! Полно вам раздумывать! Проедем с вами через все штаты - от Тихоокеанского берега до Атлантического... Я буду читать о вас лекции, а вы... А вам, собственно, и делать нечего будет - сидите и слушайте. Заработаем миллион! Разве плохо?
Нет, совсем не плохо. От миллиона и даже от половины его я не откажусь. И против Америки у меня ровно ничего нет. Еще в детстве я мечтал побывать и у индейцев в прериях, и на Диком Западе, и в Нью-Йорке, и в Нью-Орлеане, и на берегах Юкона... Но сейчас ехать в САСШ я решительным образом не хочу. Во-первых, у меня есть на этот счет некоторые "убеждения": я считаю, что рано. Подрасти следует. Еще совсем недавно я отказался от поездки в Германию (в догитлеровскую, веймарскую Германию), куда меня настойчиво звали мои немецкие читатели и издатели. А кроме того, - и это, пожалуй, главное, - я не хочу выступать в той роли, какую мне приготовил Чуковский. Не хочу стоять или сидеть слева от его лекторской кафедры в каком-нибудь квакерском клубе, - в городе Мемфис, штат Теннесси, - и слушать, как он, бросая в мою сторону свои длинные руки, возглашает:
- Этот бледный юноша с таким благородным, просветленным лицом еще три года назад...
Но, может быть, Корней Иванович шутил, уговаривая меня ехать в Америку? Вряд ли. Не думаю. Вообще-то в идее этого путешествия не было ничего фантастического. В те годы поездки советских людей за границу не были еще таким сложным, громоздким предприятием, каким они стали пять-шесть лет спустя.
Что же я отвечал Корнею Ивановичу на его уговоры? Да ничего не отвечал. Шел и молчал. И он правильно понял это молчание. Ни в тот день, ни когда-либо позже к разговору об Америке он больше не возвращался.
А тем временем мы дошли до Спасо-Преображенского собора, обогнули его, свернули в какой-то переулок, и Корней Иванович сказал:
- Ну вот я и дома.
И пригласил меня к себе.
Если от поездки в Америку я уклонился довольно легко, то отказаться от этого приглашения у меня мужества уже не хватило. Я впервые был у Чуковского. Познакомился с его женой и детьми. Обедал у них.
И тут-то вот, в ожидании обеда, это самое и случилось.
Корней Иванович привел меня в свой большой, залитый солнцем кабинет и там показал мне знаменитую "Чукоккалу", о которой я до тех пор совершенно ничего не знал. Усталый, смущенный, измученный тем, что все утро торчал на людях, набитый до отказа впечатлениями, я покорно и почти без всякого интереса рассматривал веселые, остроумные, брызжущие талантом записи и рисунки Шаляпина, Горького, Леонида Андреева, Блока, Маяковского, Герберта Уэллса... И вдруг я слышу над головой голос Корнея Ивановича:
- А теперь я буду просить и вас, милейший Алексей Иванович, оставить свой автограф в этой книжице...
Похолодев, я вскидываю голову и тупо смотрю на Чуковского.
- Что писать? - спрашиваю я хриплым голосом.
Сдерживая улыбку, он широко разводит руки. И осторожно, чуть ли не на цыпочках, балетной походкой идет к дверям, а потом столь же осторожно прикрывает их за собой.
Я остаюсь один на один с "Чукоккалой". Вернее, один против Шаляпина, Репина, Глазунова, Куприна, Анны Ахматовой, Конан Дойля и, кажется, Рабиндраната Тагора и шаха персидского...
Я всю жизнь был тугодумом. Написать что-нибудь экспромтом, особенно если результатов моих творческих усилий ждут тут же, над моей головой или за плохо прикрытой дверью, я не умею. А сейчас я и совсем в панике. Ведь надо же не просто расписаться, оставить автограф: дескать, с приветом и уважением Л. Пантелеев, - надо сочинить что-нибудь острое, блестящее, во всяком случае, не хуже того, что сочинили Аркадий Аверченко, или Саша Черный, или Джером Кляпка Джером, которые, если не ошибаюсь, тоже оставили в этой книжище перлы своего ума и таланта.
Боже мой, что же я буду делать, где же мне тягаться с этими титанами?! Кто я? Что я? Впрочем, постойте! Я знаю, кто я! Сегодня мне особенно хорошо известно, кто я такой.
Что-то брезжит в моей несчастной голове. Кажется, я начинаю понимать, чем я могу потрафить хозяину этого альбома.
В комнату заглядывает Корней Иванович:
- Ну как?
Улыбка на его губах кажется мне сардонической.
- Дайте мне чернил, - говорю я мрачно.
- Стило у вас в руке, Алексей Иванович. В правой.
Я объясняю, что мне нужны не стило, а чернила, чернильница.
Корней Иванович придвигает, ко мне стеклянный кубик чернильницы. Поднимает крышку. И с любопытством смотрит: что я собираюсь делать?