Когда мы в первый раз увидели, как его большие ступни уверенно шагают по траве и по гравию дорожки, мы прямо застыли от удивления — ведь взрослые интеллигентные люди разувались только на пляже.
Другое дело — дети. Я писала бабушке за границу, куда они с дедушкой каждое лето уезжали лечиться:
«Дорогая бабушка, мы хдм бском».
Этой краткой, даже чересчур краткой, фразой, ибо в ней по моей малограмотности не хватало гласных, сообщалось многое: у нас установилась хорошая погода, мы все здоровы и наслаждаемся летом в полной мере. То, что К. И. по-нашему понимал всю прелесть дачной жизни, как-то особенно нас сближало.
И одевался К. И. не так, как другие. В жаркие дни он приходил без воротничка и галстука (воротнички тогда носили пристяжные), рубашка распахнута на груди, и только из верхней петельки торчит ненужная запонка. А ведь воротничок и галстук в те времена считались необходимейшими принадлежностями туалета «порядочного человека».
Но не только мы, дети, — самые чопорные взрослые не обращали внимания на эти отступления от общепринятых норм. Во всем поведении К. И., в каждом его жесте была такая непосредственная естественность, что его принимали таким, каким он был.
Помню, как-то вечером К. И., мама и Маргарита Федоровна Николева, близкий друг мамы, преподавательница гимназии, пошли гулять на море. Мы, старшие девочки, конечно, увязались за ними. На пляже М. Ф. и К. И. ушли немного вперед, о чем-то горячо и серьезно разговаривая. Это была странная пара: М. Ф., полная, очень прямая, затянутая в неизменный синий английский костюм и белую накрахмаленную кофточку, ступающая твердо и уверенно, и рядом с ней широко шагающий большими ступнями, выразительно жестикулирующий длинными руками, очень высокий, тонкий К. И. в распахнутом, помятом пиджаке. Вдруг они приостановились и мы услышали строгий, «учительский» голос М. Ф.:
— Холодно становится, еще простудитесь, вот, заколите, — и она протянула К. И. английскую булавку.
Он покорно зашпилил отвороты пиджака у самого горла. Они пошли дальше. Беседа продолжалась.
После, дома, мама, смеясь, сказала М. Ф.:
— Знаешь, Маргарита, ты просто влюбилась в Чуковского — ты так с ним разговорилась (Маргарита была не из болтливых) и так о нем заботилась.
М. Ф., сердито сдвинув брови, покосилась на нас с сестрой и укоризненно произнесла:
— Уж ты скажешь, Таня…
Мы прыснули и выбежали из комнаты. Конечно, мы понимали — мама шутит, но намек на то, что наша неприступная Маргарита неравнодушна к Чуковскому, нам очень понравился.
Зимой, в городе, К. И. бывал у нас не часто. И всегда его приход как-то особенно оживлял нашу большую семью.
У нас в доме любили посмеяться. Особенно весело бывало за обедом, когда все собирались вместе.
Дед мой, Николай Федорович Анненский (после смерти отца, А. И. Богдановича, мы жили вместе с ним и бабушкой), крупный ученый-статистик, редактор либерального журнала «Русское богатство», был самым обаятельным, живым и веселым человеком, какого мне пришлось встретить в жизни. Шутки, забавные прозвища, смешные стишки так и сыпались, когда он садился за обеденный стол.
Мне кажется, что эта любовь к шутке, неожиданной забавной ассоциации сближала его с К. И. По своим литературным интересам и вкусам Чуковский не был ему близок. Что же касается мамы, чья любовь к поэзии не ограничивалась «гражданской лирикой», то она не отталкивала от себя все новое и потому с радостью принимала многое, чем восхищался Чуковский.
Споры за обедом не умолкали. Но дедушка, заметив наши погрустневшие лица, прерывал серьезный разговор:
— А ну, К. И., скорее рифму на Куоккала! — и тут же, не ожидая ответа, выпаливал: — Станция Куоккала!
— Начальник бродит кругом да около!
И сыпались рифмы на все названия станций по Финляндской железной дороге.
Дойдя до Райвола, дедушка на секунду задумывался.
— Станция Райвола… Начальник съел буйвола, — с торжеством заключал дедушка.
Мы хохотали, а К. И. одобрительно замечал:
— Богатейший ассонанс. Брюсов может позавидовать.
У нас постоянно обедал кто-нибудь из знакомых. Часто приходила бабушкина знакомая — Марья Александровна. Эта дама средних лет одним своим видом наводила тоску. На голове ее неизменно зимой и летом красовалось сложное сооружение из черного крепа, сплюскивающее ее пышную прическу. Маленькое личико было не по возрасту сморщено. Тонкие губы обиженно поджаты. Платье по воротнику и рукавам тоже обшито крепом. По ком она вечно носила траур, так и осталось неизвестным.