Было в Одессе…
Не в первый раз читает нам Маяковский отрывки из неоконченной еще поэмы, но каждый раз по-новому воспринимаем мы уже знакомые строки и с жадностью вслушиваемся в новые, быть может созданные только сегодня. Когда он замолкает, становится так тихо, что слышно шуршание песка под нашими ногами.
Я смотрю на К. И. Мне очень хочется, чтобы он выразил словами свое восхищение, наше общее восхищение. Но он молчит, и лицо у него почти такое же неподвижное, как лицо Маяковского. И я понимаю, что слова не нужны, что Маяковский не может не чувствовать наш общий восторг.
Вдруг К. И. лукаво улыбается и делает такое движение, точно хочет подтолкнуть Маяковского локтем в бок:
— А вы помните, В. В., Северянина, вам посвященное о «розовеющем слоне»?
Маяковский добродушно усмехается и в совершенно северянинской манере поет стихотворение, в котором повествуется, как автор «увидел парня в желтой кофте», как он принял этого парня за «розовеющего слона»…
К. И. смеется и несколько раз с удовлетворением повторяет: «Слон-то мой из гуттаперчи». И это звучит так, будто он говорит Маяковскому: «Ты не очень-то возносись» — и в то же время утверждает: Игорь Северянин ничего не понимает.
Немногословный, спокойный и естественный Маяковский сразу менялся, когда в нашей небольшой компании появлялись посторонние люди. Как-то в воскресенье к нам приехали старые мамины друзья — Евгения Исааковна и Александр Мефодиевич Редько. Они оба сотрудничали в «Русском богатстве» журнале, который редактировал мой дед Н. Ф. Анненский. Евгения Исааковна, высокая красивая женщина средних лет, была величественна, словно Ермолова, сошедшая с портрета Серова. Рядом с ней ее муж, среднего роста, плотный, седоватый, с таким обыкновенным русским лицом — круглая бородка, широкий нос, маленькие, добродушно-насмешливые голубые глаза, — казался человеком другой породы. Но это несоответствие было чисто внешним. Редьки, как мы их называли, были дружной парой. Они вместе писали свои критические статьи и подписывали их: Е. А. (Евгения — Александр) Редько.
Все мы очень им обрадовались. Мы уселись на террасе вокруг большого стола, уставленного пирогами и конфетами. Было по-домашнему уютно.
Когда мама начала разливать чай из сверкающего, пыхтящего самовара, на террасу вошли К. И. и Маяковский. К. И. дружески поздоровался с Редьками и представил им Маяковского. По тому, с каким настороженным любопытством смотрели Редьки на Маяковского, я поняла, что они хотя и не знакомы, но знают его и не одобряют. Маяковский молча им поклонился.
Как это обычно бывает, когда к столу являются запоздавшие гости, разговор прервался, задвигались стулья. Но вот все расселись, а молчание длилось. И было в этом молчании что-то давящее. Я посмотрела на Маяковского, и его лицо показалось мне чужим. Тяжелый, мрачный взгляд, плотно сжатый большой рот. Я заметила, что глаза всех присутствующих как бы невольно прикованы к этому застывшему, окаменевшему лицу. Маяковский ни на кого не смотрел, но, конечно, чувствовал общее напряженное внимание и решил снизойти до «почтеннейшей публики». Он взял из вазочки конфету, развернул бумажку и коротким ловким движением закинул конфету в широко распахнувшийся рот. Этот «фокус» он проделал несколько раз, напомнив мне механическую игрушку: голова собаки с разинутой пастью, в пасть бросают мяч, и челюсти захлопываются. Я умоляюще посмотрела на маму, и, казалось, она поняла меня: это он «нарочно», не стоит обращать внимания. Она спросила о чем-то А. М., К. И. заговорил с Е. И., но беседа явно не клеилась. Тогда обратились к спасительному присутствию детей. Кто-то спросил меня, что я сейчас читаю, — я пролепетала, что читаю «Войну и мир» и что это очень интересная книга.
«Война и мир» подвернулась очень кстати. Каждый имел о сем предмете свое суждение, и беседа полилась без мучительных перерывов. Один Маяковский молчал. Е. И. решила втянуть его в разговор. Она спросила его мнение о ком-то из героев, — кажется, о князе Андрее. Маяковский, едва взглянув на нее, медленно сказал:
— Никакого мнения не имею. Читал только до первого появления Пьера. (Вспомним, что Пьер появляется в первой главе!) А дальше не захотелось. — И лицо его выразило такую презрительную скуку, что если никто возмущенно не ахнул, то виновато тут только хорошее воспитание.