Выбрать главу

И снова он слушал, прерывая мое чтение одобрительными возгласами. Я не сомневалась в его искренности, но в том, что фельетон мой так уж удачен, сомневалась. Я уже поняла, что взгляд этого неуемного человека, по причинам, никогда мною не разгаданным, остановился сейчас на мне, я ему мила сейчас, а потому все, что я пишу и делаю, прекрасно.

Затем он прочитал мне свою неоконченную статью об англо-американских детективах, начинавшуюся по-чуковски, сразу быка за рога: «Хотите ли вы убить музыканта?» И еще запомнилось: «…бутылка, благодаря манипуляциям какой-то безнравственной личности…» Это был смолоду любимый мною стиль сатирических рецензий Чуковского. Тут уж смеялась и радовалась я.

Пошли гулять. Он сдал, дорогой мой Корней Иванович, не было больше этого быстрого, молодого шага. Походка стала старческой, с шарканьем, и ростом он стал ниже. Этому давно бы пора случиться, но случилось это лишь теперь, на пороге девяностолетия… Быть может, услышав мои мысли, он сказал: «Ходить стал хуже. В больнице залежался. Ничего, расхожусь, пройдет!» Бодрился! Но вдруг упрекнул маленькую Марину, которая отправилась с нами на велосипеде и требовала, чтобы прадед за нею поспевал и подталкивал велосипед палкой: «Я так не могу. Я же старенький». И опять во мне дрогнула жалость.

Следующая среда почему-то почти вся из памяти выпала…

Помню лишь прогулку под дождем. Это не июльский был дождь, а скорее осенний, моросящий, упорный. На территории Дома творчества пусто, все сидят в своих комнатах… Мы прошли территорию насквозь, войдя в калитку с улицы Серафимовича и выйдя через главные ворота… И тут, у ворот, Корней Иванович сказал вдруг: «А в сущности, я очень одинок». И после паузы: «Когда-то, поселившись здесь, я думал: буду жить среди писателей, будем ходить друг к другу, читать друг другу… И ничего из этого не вышло!» Во мне проснулось пылкое желание заменить собой всех тех, кто не ходит к нему, не читает ему, сделать все, что в моих силах, чтобы он чувствовал себя менее одиноким, и я заявила, что приеду к нему в следующую среду, приеду непременно…

Я не забыла того, что в следующую среду должна ехать на три дня в Ленинград. Но в тот момент мне казалось, что визиту к Корнею Ивановичу это не помешает. Позже, опомнившись, я поняла, что сочетать в один день посещение Переделкина и отъезд в Питер чрезмерно, и позвонила Корнею Ивановичу… «Как вы себя чувствуете?» — «Превосходно, до той минуты, пока не понял, что вы хотите меня обмануть…» Знала бы я, какие считанные часы осталось мне его видеть…

Через две недели был уже август, сырой, пасмурный, прохладный день. Корней Иванович ждал меня в своем кабинете. И опять первый вопрос: что фельетон? Переделала ли я его? Дело в том, что в мой прошлый приезд Корней Иванович сказал: «Вы заставляете своего начинающего экранизатора экранизировать роман „Бесы“. Смеяться над этим будем только мы с вами и те немногие, кто хорошо этот роман знают. Надо взять что-то другое, широко известное. То, что в школе проходят, то, что каждый знает с детства».

Я стала читать. Корней Иванович слушал меня, сидя на своем диване. На этот раз начинающий экранизатор перекраивал для кино не «Бесы», а «Мертвые души», но первые страницы фельетона остались без изменения, их Корнею Ивановичу приходилось слушать чуть ли не в пятый раз, и мне совестно было это читать, но он сказал: «Нет, нет! Все, с самого начала! Я люблю слушать много раз!» Кто еще мог сказать такое?

Я дошла до нового куска, до «Мертвых душ», и вот, услыхав какие-то особенно понравившиеся ему строки, восьмидесятисемилетний Чуковский выразил свое удовольствие тем, что, уперевшись локтями в диванное сиденье, помахал в воздухе длинными своими ногами.

Мы гуляли затем. Зашли к Вере Васильевне Смирновой узнать о здоровье ее мужа, И. И. Халтурина. Веру Васильевну не застали, она была в Москве, у мужа в больнице, приняла нас ее родственница. Она сообщила, что Ивану Игнатьевичу совсем плохо, конца ждут каждую минуту… Конца ждали каждую минуту, но Халтурин на две недели пережил Чуковского, такого ясного и бодрого, находившегося тем августом 1969 года в полном здравии. Никто не знает ни дня, ни часа…

Позже мы сидели с Корнеем Ивановичем на балконе, и я слушала рассказы о Блоке, о Любови Дмитриевне, об их отношениях… Он рассказывал, что Любовь Дмитриевна талантливо пела хулиганские песенки, находила их, запоминала, многое из ее находок вошло в поэму «Двенадцать». Эту поэму Любовь Дмитриевна читала великолепно…

Кажется, именно в этот мой приезд Корней Иванович подарил мне свою фотографию. На нижнем белом поле ее было написано:

«После того, как Н. И. читала мне свой мемуар об Ахматовой».

Ниже:

Ты чужою была для меня Ильиной,

А теперь ты мне стала родной Ильиной.

Есть надпись и на обороте фотографии:

«Вот таким был К. И. Ч. в 1968 году. Как давно это было!

Апрель 1988 г.
Н. И.»

А в следующий мой приезд день выдался на редкость жаркий. Корней Иванович ждал меня в саду. И снова вместо приветствия: «Что с фельетоном?» Я сообщила, что отдала его в редакцию, и мы с Корнеем Ивановичем занялись замечаниями редактора.

Так мы работали мирно и дружно, изредка прерываемые маленькой Мариной, «этим цветочком», как называл ее прадед… А в предыдущий мой приезд между прадедом и правнучкой существовали какие-то трения.

Мы были в кабинете, в дверь стукнули, вошла Марина: «Прадед! Почта!» И Корней Иванович, наклонившись (ростом она ему была по колено), принял из ее маленьких рук журналы и письма. Выпрямился и очень церемонно произнес: «Благодарю». Марина молча вышла. «Что это, как вы с ней прохладны?» — «А у нас сегодня сложные отношения!»

Какая жаркая погода стояла в тот августовский день, будто стремясь вознаградить всех за дождливое лето! Открытые настежь окна дома, кресла в саду, весело визжавшая Марина с голыми ножками, Анечка с маленьким Митей на руках и Корней Иванович с непокрытой головой — этакий веселый седой патриарх… Сколько жарких летних дней я провела в Переделкине около Корнея Ивановича, — могла ли я знать, что этот — последний?

Он не хотел сегодня читать мне вслух. Не хотел идти в Дом творчества. Хотел ехать на кладбище, на могилу жены. «Быть может, вы поедете один, с шофером?» — «Нет, поедем вместе». — «Я тоже, я тоже! — закричала Марина. — Я с вами! Можно, прадед?» (Как-то я спросила Корнея Ивановича, почему девочка называет его «прадед». Не проще ли «дед»? — «Может быть, и проще, но зачем же генерала называть полковником?»)

И вот мы втроем на кладбище, на могиле Марии Борисовны. В следующий раз мне было суждено увидеть эту могилу через два месяца, 31 октября. Шел мокрый снег, скользили ноги на глинистой размокшей земле — хоронили Корнея Ивановича.

А в тот жаркий день и представить себе было невозможно, что все так близко: и слякоть, и снег, и навечное расставание с этим человеком… Марина бегала у ограды, сама с собой щебеча, мы же сидели на скамейке, говоря о чем-то к смерти не относящемся… Вскоре Марине это надоело, она запросилась домой, выскочила из ограды, побежала к машине, я тоже вышла, подумав, что, быть может, Корней Иванович хочет побыть здесь один. Оглянулась. Он стоял, склонившись над могилой, обеими руками опираясь о палку, лицо у него было грустно-молящее, никогда прежде я не видела этого выражения на лице Корнея Ивановича… Я всегда перед ним немного робела, ощущая его масштабы, и вместе со всеми постоянно забывала о его возрасте, а тут вновь увидела его очень старым и одиноким и даже — беззащитным, и вновь пронзила меня жалость.