Выбрать главу

Вечерело, но все еще жарко, и какие-то люди выпивали на могиле, мимо которой мы ехали, и добродушный пьяница умилился, увидев в машине маленькую Марину, и крикнул: «А вот и Наташенька на кладбище приехала!» Корней Иванович усмехнулся: «Ему сегодня все девочки — Наташи!»

Вернувшись, разбирали привезенную из Москвы почту… В одной из бандеролей книга с репродукциями Сарьяна, с его дарственной надписью, и, перелистывая ее, Корней Иванович шутливо наставлял меня, о чем говорить с Сарьяном, если мне доведется увидеть его — в сентябре я собиралась в Армению… «Вы скажете: особенно сильное впечатление на меня произвело полотно…» Мы оба смеялись. И уже ничего внушающего жалость не было в нем не дедушка, потерявший бабушку и сам последние деньки доживающий у детей и внуков, а острый, лукавый, язвительный человек, сохранивший всю свою умственную потенцию, причем не он у детей и внуков живет, а они у него! Так он и сказал, когда мы сели за накрытый для ужина стол, а его невестка и Митя с Аней в столовую еще не явились: «Начнем без них. Я здесь, в конце концов, хозяин!»

Уехала я чуть не в десять вечера. Было ясно, что долгих пропусков отныне не будет, я буду ездить в Переделкино каждую неделю, даже зимой… День фиксирован — среда. По словам Корнея Ивановича, этот день для него связан с ощущением праздника: у Репина были по средам встречи друзей. Всего две среды оставались до моего отъезда в Армению.

3 сентября лил холодный дождь, мы сидели с Корнеем Ивановичем в кабинете. И опять первый вопрос о фельетоне… Я сократила его, кое-что переделала, что-то дописала, и Коркей Иванович читал все сначала (в который, господи, раз!) и смеялся новому…

Потом он читал мне свое. Это были маленькие статьи о том, как он писал детские стихи, прелестные статьи о вдохновении, о труде, о требовательности к себе, о детской психологии. Я слушала с интересом и вниманием, огорчал меня лишь проверяющий взгляд (не скучно ли?) и то, что время от времени он говорил: «Ну, это не вышло. Это я пропущу!» Или: «Это читать не стоит, скучно». Я страстно протестовала: дескать, о скуке и речи быть не может. Он не верил. Мнительность. Все ему чудилось, что он не тот, что был, пишет не так, склероз… Как мне позже говорили его близкие, ему мерещился склероз еще в пятидесятилетнем возрасте, а на склероз и в восемьдесят семь намека не было… Он все проверял себя — тот ли? — и на других себя проверял… Меня переполняло желание доказать ему, что пишет он так же прекрасно, как прежде, лучше, чем прежде, и что он вообще прекрасный и удивительный… Он отмахивался: «А-а, все старики одинаковы!» — «Только не вы. Вы в особом ряду!»

13 сентября я должна была лететь в Армению. Предотъездных дел скопилось, как всегда, целая куча. Я же на другой или на третий день после визита к Чуковскому села писать ему письмо, хотя вновь собиралась быть в Переделкине в последнюю, оставшуюся до отъезда среду. Но мне казалось необходимым, не откладывая, сообщить ему, что его маленькие статьи очень хороши, — все мне помнился его проверяющий взгляд, его в себе неуверенность… Устно я уже говорила: «Получилось». Теперь была намерена повторить это письменно. «Боюсь сосчитать, — писала я, — сколько у меня накопилось неотвеченных писем. А вам вот пишу. Чего ж вам, спрашивается, боле?»

В последний мой приезд было опять пасмурно и дождливо, кончились летние дни. Я постучалась в дверь кабинета. Молчание. Открыла дверь. Пусто. Пусто и на балконе. Сошла вниз. Увидела Митю: «Где Корней Иванович?» — «На „кукушке“». Митя добавил: «А мы вас к обеду ждали!»

Корней Иванович в пальто и кепке сидел нахохлившись, взглянул на меня мрачно: «Не люблю, когда женщины меня обманывают!» — «Но, Корней Иванович! Я не говорила, что приеду к обеду! Я сказала: в четыре тридцать. И не опоздала ни на минуту!» Промолчал.

В тот раз он читал мне статью, предназначенную в сборник памяти академика В. В. Виноградова, статью, над которой тогда работал… Над сколькими вещами он работал одновременно в то последнее лето своей жизни! А я, которая была больше чем на тридцать лет его моложе, только тем и занималась, что обсасывала один-единственный фельетон!.. В статье Корней Иванович полемизировал с комментариями В. Набокова к «Евгению Онегину». Статья была острая, по-чуковски язвительная, и как грустно, что она так и осталась незаконченной…

Затем в кабинете он дал мне несколько книг для чтения в дороге. Две подарил. «Макс Бирбом. Современник Оскара Уайльда. Как? Неужели никогда не читали?» Не читала. Даже имени не слыхивала. И вновь подивилась про себя тому, как много знал Чуковский и до чего же я рядом с ним невежественна!

И вот мы вышли из столь давно любимой мною комнаты с большим перед окном письменным столом, с диваном в белом чехле, покрытым красным пледом (на него Корней Иванович только что становился коленями, доставая с наддиванной полки книги), с фотографиями на стенах и книгами, книгами, книгами. Мне уже не было суждено увидеть в стенах этой комнаты Корнея Ивановича.

Сыро, пасмурно, но мы отправились гулять, а про письмо мое — ни звука, а мне все хотелось спросить: получено ли оно? Спрашивать не пришлось. По дороге он вдруг сказал: «А ведь вы меня жалеете…» И я поняла: письмо получено. И хотела протестовать: не так, дескать, оно понято! Совсем я не жалею! Разве можно жалеть такого, как он, до этих лет дожившего, ничего не потерявшего, всеми уважаемого, многими любимого… Едва я набрала воздух, чтобы все это горячо выпалить, как Корней Иванович добавил: «Но это хорошо». И я промолчала.

Потом сидели внизу, в маленькой комнате, именуемой «курительная», о многом говорили, и вошел Митя звать ужинать. Я встала, шевельнулся в плетеном кресле Корней Иванович, — как он, бывало, еще совсем недавно, быстро вскакивал! Он протянул руку, подняться помог ему Митя, но это уже произошло за моей спиной. Я шла к двери. Не хотела, чтобы он видел, что я видела, как ему стало трудно вставать…

За ужином я попросила водки, и мы выпили с Митей. Мне ехать, я за рулем, но очень захотелось выпить за прощальным ужином.

Я развеселилась… Вспоминались один за другим смешные случаи, хотелось их тут же рассказывать. Не в водке было дело, всего-то и выпито было, что две рюмки. Меня, как каждого рассказчика, пьянила хорошая аудитория. А ведь другого такого слушателя, как Корней Иванович, не сыщешь!

Он не был, однако, тем слушателем, которого рассмешить просто и который, поверив в рассказчика, готов смеяться авансом. Этого человека каждый раз надо было завоевывать сызнова. Поначалу он глядит настороженно, недоверчиво, спрашивая глазами: что это ты затеяла? Как у тебя, интересно знать, концы с концами сойдутся? Но концы с концами сходятся, это видно по светлеющему лицу Корнея Ивановича, по глазам, вдруг подобревшим, и вот он уже хохочет, откидываясь на спинку стула, запрокинув голову, опершись о край стола вытянутыми руками…

В тот вечер я заявила, разойдясь: «А вот еще одна история, очень смешная!» Он тут же переспросил серьезно, с упреком: «Смешная? Даже очень? Нет. Я вижу, вам нельзя было давать пить!»

Иными словами, он упрекнул меня в том, что я забыла законы жанра. Нельзя предупреждать слушателя (читателя), что сейчас его будут смешить. Это мало того, что нескромно, это рассказу будущему вредит. Я упрека не испугалась. Очень была уверена в том, что история смешна и что рассказать ее сумею, и рассказала; и снова хохочет, откинув голову, Корней Иванович и повторяет, но на этот раз смеющимся, добрым голосом: «Не надо было давать вам пить!»

Сентябрьским темным вечером с накрапывающим дождем я уезжала, осветив фарами асфальтовую дорожку двора, простившись с вышедшим меня проводить Корнеем Ивановичем. Настроение у меня было радостно-приподнятое. Весело мне было, что я лечу в Армению, где никогда не бывала, а вернувшись, снова увижу Корнея Ивановича. Откуда мне было знать, что я уехала от него навсегда?

А через неделю высоко в горах, близ городка Дилижана, я писала Корнею Ивановичу письмо. Сказала, уезжая: «Я вам напишу из Армении!» Он: «Только не открытку! На открытке мало текста». И вот я писала письмо. Машинки со мной не было, писать пришлось рукой, чему я давно разучилась, и медленность процесса раздражала, и, пожалуй, уж никому, кроме Корнея Ивановича, я не заставила бы себя писать длинное письмо.