Выбрать главу

— Кушай, кушай, чего там не надо!

— Сами кушайте…

— И я буду, и ты… Вместе…

Мальчик улыбнулся, захрупал сахаром, и мы с ним славно поужинали.

— Сказки-то любишь?

— А то… Конечно, люблю…

— Ну вот, я тебе расскажу сказку.

Мальчик еще ниже свесил голову и уставился на меня круглыми глазами. Я начала:

Муха, муха-цокотуха, Позолоченное брюхо… Муха по полю пошла, Муха денежку нашла…

Мальчик сел на печи, сложив на коленях тонкие ручки, не сводя с меня очарованных глаз. Когда я кончила сказку, он прошептал:

— Еще!

— Эту же?

— Ага…

При втором чтении он уже не молчал, а всплескивал руками, хватался за голову, хохотал, утирая кулаками слезы, даже катался по печи, приговаривая:

— «Позолоченное брюхо»! Ха-ха-ха! «Пошла на базар и купила самовар…» Ой, не могу! «А за нею клоп, клоп сапогами топ, топ!» Умора-а-а! Ой, не могу-у-у!..

Личико его разрумянилось, глаза потеряли суровость, он плясал на печке, кувыркался и уже нараспев скандировал:

Тара-pa, тара-ра, Заплясала мошкара…

Дверь отворилась, и вошла мать.

— Батюшки мои! Что тут деется?..

— Ой, мамка, муха по полю пошла, муха денежку нашла…

…Я подарила мальчику «Муху-Цокотуху» и уехала, радуясь, что моя командировка так великолепно удалась. И это была вторая моя встреча с Корнеем Чуковским.

3

В 1936 году зимой ЦК ВЛКСМ собрал детских писателей, чтобы обсудить прошлое, настоящее и будущее советской детской литературы.

Зал, в котором шло совещание, утопал в солнце, таком щедром, что мандарины на столах светились сотнями крошечных солнц, и от этого было весело, как на рождественской елке.

Кого только не было в этом праздничном зале! Еще не расплывшийся, подтянутый, но уже одышливый Маршак. Мефистофелеподобный Катаев. Кротко-моложавый Паустовский. Казавшийся очень старым Пришвин. Красавица Забила неразлучно с розовой Иваненко. Статная Барто. Шумный Копыленко. Сыпавшая эпиграммами, большеглазая, тоненькая Лиза Тараховская. Красотка Александрова. И талантливая Саконская. Тишайший Яша Тайц. Еще молодой Фраерман. «Князь Мышкин» — Эйхлер и «подросток» — Булатов. Много, всех не перечислишь… И… почти никого уже нет.

На одном из утренних заседаний объявили выступление Чуковского. Я заметила: когда давали слово Чуковскому, в зале все переставали шушукаться, шуршать, кашлять и вытягивали шеи к трибуне.

На трибуну вышел человек с лицом свежим, обольстительно некрасивым. На нем был серый, хорошего покроя костюм, отлично оттенявший серебро волос и свежесть щек.

Он говорил не по бумажке, а свободно — без провалов и пустот. Голос у него был почти высокий, разнообразно интонирующий и какой-то, если можно так выразиться, вкусный. Тогда я впервые увидела его руки — большие, точного жеста, — руки, которые нельзя забыть.

В это утро Корней Иванович подарил русскому читателю еврейского поэта Льва Квитко.

Корней Иванович много подарил своему времени. А этот подарок был почти материальным — вот вам, нате, берите! Я рад, что вы рады!

Стихи К. И. читал в украинских переводах, но все было понятно. И всем находящимся в зале поэтам захотелось немедленно перевести что-нибудь из Квитко. Захотелось и мне.

Я работала над переводами стихов Квитко вплоть до его смерти. К. И. считал эти переводы удачными. Более того, он считал, что все мое оригинальное творчество не идет ни в какое сравнение с этими переводами. Прав он или не прав, судить не мне. Скажу только, что переводы удавались не только потому, что оригиналы хороши, а и потому, что они были так подарены.

Прошло два-три года. Лев Квитко стал многочитаемым, любимым поэтом советских детей, а мне дорогим другом. Получилось, что Корней Иванович дважды одарил меня — высокой поэзией и высокой дружбой. А третий бесценный подарок — он сам. Личное наше знакомство с К. И. произошло гораздо позже уже после переезда Чуковских из Ленинграда в Москву. До войны я была у них только два раза: один раз в Переделкине, а другой раз в Москве, в их квартире на Тверской, казавшейся мне тогда роскошной. Чуковские принимали супругов Квитко, уже переехавших из Киева, а кстати пригласили и нас с Е. С. Живовой. Помню огромный торт «наполеон», и чинную беседу, и некоторое стеснение мое перед седой, красивой Марией Борисовной.

На прием я не ответила, потому что жила в подвале, куда пригласить Чуковских не решилась, хотя у нас всегда толкалось много народу и было превесело.

4

Грозовые тучи, нависшие над Европой тех лет, описывать не моему перу. Скажу только словами Льва Толстого: «Настоящая жизнь людей — с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей — шла как и всегда».

Сидя как на вулкане, мы трудились с поистине «радостной энергией», обитая на таких высотах патриотизма, о которых наши дети и внуки знают только понаслышке. Мы жили в бедности, не тяготясь ею, не допуская мысли, что можно жить полнее, чище, веселее нашего. Заботы о житейском не тревожили нас. Но, довольствуясь малым, мы все же следили за собой: тщательно укладывали наши, тогда хорошие, косы, форсили хорошо разутюженными ситцами, чуть-чуть подкрашивали губки и вообще перестали быть похожими на предыдущее поколение советских женщин, с их папахами, сапогами и мешковато сидящей одеждой.

Детгиз мы считали «главным домом» своей жизни. Это издательство было средоточием работы, дружбы, веселья. И то сказать — в одной редакции Маршак читает новые переводы с английского, поблескивая очками, придыхая, куря одну папиросу за другой. Где-то рядом раздается «провидческий» голос Пастернака. А в коридоре молодой Кассиль — этакая элегантная жирафа — сыплет анекдоты один смешнее другого. В «Затейнике» Греголи показывает фокусы — сбежалось множество народу, в редакции невпротолочь. А после фокусов отв. редактор «Затейника» Вася Козачинский пытается проникнуть в тайны танца, чудовищно описанного неопытным пером автора («отставить левую заднюю ногу»)… Вася отставляет ногу, приставляет к ней другую, уморительно размахивая короткими ручками, потом делает какие-то кенгуриные прыжки, и… мы уже не в силах более смеяться, умоляем: «Перестаньте!»

А вот и Андроников! Ну, тут уж пиши — пропало! Сколько живых и когда-то живших соединяются в одном великом лицедействе!

А Генрих Эйхлер — «чистейшей прелести чистейший образец»! (Как был тронут Корней Иванович, прочтя в моей книжке «Окна в сад» посвящение Эйхлеру.) Генрих мог остановить тебя в коридоре и:

— А помните, Лена, у Сумарокова:

Тщетно я скрываю сердца скорби люты, Тщетно я спокойною кажусь: Не могу спокойна быть я ни минуты, Не могу, как много я ни тщусь. И как это гениально кончается, помните? Так из муки в муку я себя ввергаю; И хочу открыться, и стыжусь, И не знаю прямо, я чего желаю, Только знаю то, что я крушусь…

Читая, он смотрит проникновенно глаза в глаза, и его прекрасное лицо светится.

А то Корней Чуковский шумно вваливался в редакцию и рушился на колени перед редактором-редакторшей, молитвенно сложив руки или подняв их горе, заунывно говорил:

— Напечатайте слабые вирши мои, а то пропаду с женой и детишками… Ох!

А мы пропадали от смеха.

И все это ничуть не отвлекало нас от работы. Напротив, вовлекало в нее.

В 1938 году Детгиз начал подготовку однотомника Шевченко к его юбилею, я была приглашена (вот чудо-то!) на этот духовный пир. Особенно я радовалась тому, что главным редактором однотомника оказался Корней Иванович.

Работать с К. И. было истинное наслаждение: ни напора, ни указки, ни насмешки, ни хмурого взгляда. Поэтому тягчайший груз, который тащили переводчики, был им не то что не тяжел (конечно, тяжел), но несли они его охотно, радуясь беседам с редактором, беседам, которые выходили далеко за пределы темы.