Выбрать главу

И хоть никогда такой прогулки в действительности не было, но мы приходим на кладбище и, поклонившись Марии Борисовне, идем к Пастернаку. Там я негромко читаю стихи: «Гамлета», «Август», «Розу», «В больнице», «На ранних поездах», «Дрозды»… Корней Иванович удивляется моей памяти, но я признаюсь, что она сильная только на стихи.

Потом так же медленно мы возвращаемся домой.

Я любила дом Чуковского. Это один из самых примечательных домов моей жизни. Кто его устраивал в таком уютном порядке, не знаю, но устроен он был на диво разумно: ни лишних вещей, ни сумятицы безделушек, ни навала пожелтевших бумаг, — теплый покой, простор, чистота. Там все располагало к труду и отдыху, к раздумью и веселью.

И вот мы поднимаемся по внутренней лестнице и попадаем в кабинет. Итальянское окно во всю стену полно света и зелени. Хозяин разрешает мне даже покурить около окошка, но я отказываюсь — выхожу на один из балконов, где и дымлю без угрызенья.

День на уходе. Солнце медовым светом заливает верхушки деревьев, но вот и они гаснут — в небе начинается закатное действо. Мы глядим на розовые и золотые вороха облаков.

— Земля сегодня именинница, — говорю я.

Ему нравится это, он в сотый раз повторяет:

— Люблю ваш бабий, деревенский голос, Благинина.

А потом мы ужинаем в просторной столовой — у окна много комнатных цветов, — и он рассказывает о том, как его «оболокали» в оксфордскую мантию и как он дурно изъяснялся по-английски.

— Ну-ну, без скромности, Корней Иванович!

А он:

— Ей-богу, честное слове! Меня даже с трудом понимали…

И вдруг исчезает куда-то.

Через несколько минут появляется в полном оксфордском облачении — в мантии и шапочке. При этом важно прохаживается, подбоченивается; гнусавя, произносит что-то по-английски. А я радуюсь, как маленькая, мне весело. Он же опять исчезает и немного погодя появляется совсем уж в диковинном наряде — в индейском костюме. Это великолепно! Перья колышутся, колеблются, льются, текут, превращаются в поток… И я уже ничего больше не вижу…

Опоминаюсь — я в своей комнате. В подол мне тычется кот Чижик, глядит своими огромными глазищами испуганно, не понимая, что это со мной делается: почему я сама с собой разговариваю, размахиваю руками, смеюсь? И почему вдруг встаю и громко, навзрыд, произношу:

Перед этим сонмом уходящих Я не в силах скрыть своей тоски…

А потом слушаю «Реквием» Моцарта и опять плачу…

Октябрь 1970 г.

Марина Чуковская

В ЖИЗНИ И В ТРУДЕ

Обеих проглочу!

С этих угрожающих слов началось мое знакомство с Корнеем Ивановичем. Собственно, то знакомство началось, конечно, раньше. Сначала я, как говорится, «проглотила» «Крокодила». «Проглотила», когда мне было уже лет двенадцать. И остолбенела. Такая книжка мне никогда в руки не попадалась. О, до чего же она не походила на розово-голубые, раззолоченные книжки моего детства, слюняво и малоубедительно поучавшие «быть добренькими»! Конечно, я сразу запомнила ее наизусть. Но кто же этот человек, написавший такую книжку? Каков этот автор со странным, таким не писательским именем — Корней? Есть ли у него дети? Все, все это было мне интересно. Но я решительно ничего о нем не знала, а спросить было не у кого. Ну, а что веселый, это уж наверняка! Невеселый человек не мог бы написать «Крокодила».

Позже я стала читать Оскара Уайльда. И оказалось, что интересное предисловие к сочинениям этого писателя написал тот же неведомый Корней Чуковский, и сказки Уайльда перевел он же. Но в книжке о нем ничего не было сказано. И для меня он оставался все тем же таинственным, но крепко запомнившимся Корнеем Чуковским.

А еще позже случилось так, что два последних класса школы я кончала в б. Тенишевском училище в Петрограде. И оказалось, что в Тенишевском учатся дети Корнея Чуковского. Старший сын Николай на класс старше меня. Через два года после окончания школы я вышла за него замуж.

Но в школьные годы самого Корнея Чуковского мне не приходилось встречать. Мои одноклассники наперебой рассказывали мне о нем — Чуковский нередко бывал в училище, и они его хорошо знали. Несколько лет назад он написал пьесу и поставил ее в училище. Его дети играли в ней. Коля Чуковский часто звал к себе и моих товарищей, и меня. Товарищи ходили, а я все еще робела. Ведь его отец — Корней Чуковский!

* * *

Но однажды Коля сказал, что отец его читает в зале Тенишевского училища свою новую сказку и он хочет меня и мою подругу познакомить с ним.

Помню большой пустоватый амфитеатр зала, слабо освещенный. На эстраду уверенно вышел, — пожалуй, даже выбежал, — очень высокий, тонкий, бесхребетно гнущийся человек в старом английском офицерском макинтоше, с довольно-таки помятой фетровой шляпой на голове. И, выразительно жестикулируя, певуче прочитал «Тараканище».

А потом помню, как ждали мы его с Колей, который очень волновался, в маленьком коридорчике перед артистической. Корнея Ивановича обступили, и он медленно-медленно двигался, окруженный толпою, на голову выше всех, своим звонким голосом покрывая остальные голоса.

— Папа, — осторожно остановил его Коля, — вот Маринка, а вот…

— Обеих проглочу! — Он рассмеялся, захватил четыре наши руки в свои ладони, потряс ими и двинулся дальше, не обращая на нас, оробевших, никакого внимания.

Так состоялась моя первая встреча с Корнеем Ивановичем. Было это в 1923 году.

Лед был сломан. И я стала ходить к Коле.

* * *

Все чаще и чаще встречалась я с Корнеем Ивановичем. Но продолжала по-прежнему робеть в его присутствии. Так необычно держал он себя. Так не похоже на людей его возраста и положения. То вдруг обнимет и прижмет к себе — и сердце зайдется у тебя от счастья. Была в нем какая-то сила, которая сразу притягивала к нему людей. А назавтра — и не взглянет. И ты будешь мучиться, перебирая свои мнимые прегрешения. То потащит гулять и будет рассказывать о своей жизни в Англии, о людях, которых ему приходилось встречать. А потом будет хмуриться и глядеть исподлобья. Весь изменчивый, противоречивый в отношениях с людьми. Не скоро я поняла, что в переменах его настроения повинны тысячи причин. И в первую очередь — бессонница.

* * *

Работал он много, усидчиво, яростно, не щадя себя. Вставал спозаранку и садился за стол, когда еще в доме все спали. В старых-престарых продранных коричневых брюках, в изношенном пиджачке на плечах трудился он по утрам. А то еще наденет на себя старое пальто без пуговиц, подняв воротник, чтобы прикрыть голую шею. Ему было уютно в обношенной одежде.

Все домашние вставали бесшумно, чтобы не помешать Корнею Ивановичу. Шум во время работы приводил его в бешенство.

— Сволочи! — орал он, выскакивая из кабинета и запахивая пальто. — Не понимаете, что я работаю? А вы шумите?

И с грохотом захлопывал за собой дверь, грозя кулаком. Но отходил быстро, зла не таил и, кончив работать, не помнил о своем взрыве.

Но еще тише должно было быть, когда он ложился спать. Нельзя было кашлянуть. Нельзя скрипнуть дверью. Нельзя тяжело шагнуть. Нельзя громыхнуть посудой. Нельзя разговаривать даже вполголоса, нельзя засмеяться. Нельзя… Нельзя… Жизнь в доме замирала. Двигались на цыпочках, говорили шепотом. И никому в голову не приходило ворчать. Всю жизнь Корней Иванович страдал бессонницей, и усыпить его было очень трудно. Едва выучившись читать, дети терпеливо, часами читали ему перед сном. (Коля, сколько я помню, не читал.) Пока читали, все домашние мучились, переговариваясь шепотом. Если дверь кабинета бесшумно открывалась и читавший выходил, ликуя, — значит, заснул. А если появлялся с понурым видом, все понимали: не спит, «зачитать» не удалось. И весь дом погружался в уныние.

Помню, по поводу этого чтения Коля сочинил стишки:

Говорит Корней Иваныч: — Почитай мне, Боба, на ночь. Боба тоже старичок, Не читает без очок.