Выбрать главу

— И на Лахтинской побывали? И на Галерной? А Введенская гимназия цела?

Особенно интересовался он последней квартирой Блока на Офицерской, ныне улице Декабристов. Я рассказала, что попросила жильцов и они разрешили мне войти в комнату, где умер Блок.

— Печка кафельная белая сохранилась? — живо спрашивал Корней Иванович. — В последний год Блок запомнился мне возле белого зеркала этой печи. Зимой он стоял, заложив руки за спину, потому что в доме было холодно, дров мало, топили едва-едва, и он прижимался к печке, стараясь согреться. А летом, в последние месяцы, когда был болен и не спадала температура, он, верно, искал прохлады…

Вернувшись очередной раз из Шахматова, я привезла Корнею Ивановичу красный, поросший зеленым мохом осколок кирпича — остатки фундамента шахматовского дома.

Корней Иванович молча взял камень, внимательно разглядывал, а потом за все время нашего долгого разговора перекладывал его из ладони в ладонь, гладил и даже прижал к своей крупной мягкой щеке.

— А булочная в Озерках существует, над которой золотился крендель? спросил он.

— Вместо кренделя там теперь синяя вывеска: «Продовольственный магазин»…

— А Шуваловский парк? Последние годы Блок часто уходил туда пешком и говорил, что в Шувалове пахнет, как в Шахматове… А на его последней квартире, в маленькой комнатке, что служила Блоку кабинетом, висел черный с желтыми розами поднос, который привезли из Шахматова после пожара, и фотографии шахматовского дома. Я жалею, что ни разу так и не побывал в Шахматове. Сколько раз и Блок, и мать его Александра Андреевна звали меня туда. Очень хорошо написал Андрей Белый в своих воспоминаниях, что шахматовские поля и закаты — вот истинные стены его кабинета… — Корней Иванович раскрыл свою большую ладонь и снова задумчиво взглянул на зеленовато-красный осколок кирпича.

— Добьемся, что восстановят шахматовский дом, — сказала я, — устроят музей, и я уеду туда смотрителем, жизнь доживать. Уходили же раньше люди в монастырь. Приедете тогда ко мне в гости?

— Что ж, русская литература, может быть, самое прекрасное из всех вероисповеданий, — серьезно ответил Корней Иванович. — Если каждый из нас хоть что-то сделает во имя этой веры, можно считать, что мы не зря жили. И, словно желая снять невольную выспренность слов своих, сказал шутливо и весело: — Так, значит, в монастырь? Обязательно приеду, особенно если этот монастырь будет женский!

В 1965 году редакция журнала «Сибирские огни», где печатались мои воспоминания «Зеленая лампа», выразила пожелание, чтобы кто-нибудь из московских писателей написал предисловие к воспоминаниям. Снова пришла я к Корнею Ивановичу. Сбивчиво и смущенно изложила свою просьбу. Он внимательно выслушал меня и деловито спросил:

— Когда нужно предисловие?

— Вчера…

— Оставьте рукопись и приходите послезавтра в половине второго.

Когда я пришла в назначенное время, рукопись лежала на столике возле тахты и в нее было вложено перепечатанное на машинке предисловие.

— Вот, — сказал Корней Иванович. — Возьмите и учитесь точности у стариков.

А через некоторое время мы поссорились. Это была глупая, нелепая ссора. То есть мое поведение было и глупым и нелепым. И вот как это произошло.

Однажды, гуляя по Переделкину, я встретила Корнея Ивановича. Он попросил меня в следующее воскресенье прийти в детскую библиотеку, которую он построил возле своего дома в дар окрестным ребятишкам. Там в этот день должен был состояться конкурс на лучшее исполнение детьми стихов Пушкина.

— Послушайте ребят, — сказал Корней Иванович, — поговорите с ними. Я думаю, вам нет необходимости объяснять, как это важно, чтобы человек с самого детства знал как можно больше стихов наизусть.

Конечно же я с радостью согласилась. А в воскресенье ушла с утра на лыжах и начисто забыла о данном обещании. Лишь поздно вечером спохватилась и пришла в ужас от того, что произошло.

Наверное, надо было с утра кинуться к Корнею Ивановичу, честно обо всем рассказать, просить прощения. Но у меня не хватило на это смелости. Я понадеялась, что все как-то обойдется, что Корней Иванович забудет об этом, уповала на его доброе отношение ко мне. Но надежды мои оказались напрасны не тот человек был Корней Иванович.

Прошло два или три месяца. Снова встретила я Корнея Ивановича на переделкинских дорожках и, как всегда, радостно кинулась к нему. Но он холодно отстранил меня.

— Как вы могли обмануть детей! — строго, чужим голосом, сказал он. — Я очень жалею, что верил вам и считал вас человеком ответственным…

Я в растерянности отошла, не находя слов для оправданий, да их и не было. Я написала письмо, Корней Иванович не ответил, впервые за наше почти четвертьвековое знакомство…

Сколько раз собиралась я поехать к нему и снова и снова просить у него прощения. И откладывала. Как часто совершаем мы подобные глупости! И вот пришла горькая весть о его смерти. Оттого, что он так и не простил меня, она была для меня вдесятеро горше…

Спасибо вам, что вы жили на земле, Корней Иванович!

1973

H. Кузьмин

ДАВНО И НЕДАВНО

Мое первое знакомство с Корнеем Чуковским состоялось в 1907 году, когда я прочитал в «Весах» его статью «В защиту Шелли». Молодой Чуковский пробовал свои критические когти на К. Бальмонте, уже прославленном тогда поэте, авторе книг «Горящие здания» и «Будем как Солнце», переводчике Шелли, Эдгара По, Кальдерона. Дерзость немалая!

Эпиграф к статье был из «Ревизора»: «Это топор, зажаренный вместо говядины», а зачин такой: «Недавно он перевел Шелли. Не хотел, но говорят: пожалуйста, братец, переведи что-нибудь. — Пожалуй, изволь, братец. — И тут же в один вечер, кажется, все написал, всех изумил. „У меня легкость необыкновенная в мыслях“».

Статья убедительно, убийственно остроумно доказывала, что переводы плохи.

Мне было шестнадцать лет, и «Весы» были первым «серьезным» журналом, который я выписал на заработанные репетиторством деньги.

Я этот номер «Весов» чуть не постранично запомнил. Помню и посейчас серую, цвета солдатской шинели, обложку с рисунком Феофилактова, кремовую бумагу верже, на которой журнал печатался, какие-то ажурно-кружевные или бисерные рисунки Судейкина, очень меня поразившие, сладостно-томные стихи М. Кузмина «Любовь этого лета» и «Малые зерна» — афоризмы К. Бальмонта, того самого Бальмонта, которого несколькими страницами дальше так немилосердно высмеивал Чуковский.

Помню, что тогда это обстоятельство меня весьма озадачивало: как же так, своих бьют?

Впоследствии я вычитал в письмах В. Брюсова, опубликованных К. Чуковским в его книге «Из воспоминаний», что редактор «Весов» этим даже гордился: «…бранить своих сотрудников… это — давняя привилегия „Скорпиона“» (издательство, выпускавшее журнал «Весы»).

А в 1908 году в тех же «Весах» я уже и без подписи Чуковского смог бы угадать его когти в статье «Третий сорт». Снова: метко, убедительно, беспощадно. Мне казалось тогда по моей мальчишеской наивности, что после такой рецензии авторам остается один исход — покончить с собой.

С тех пор я старался не пропускать в журналах статей Чуковского. Имя его было гарантией, что критика будет интересной, яркой, горячей, азартной и беспощадной до свирепости.

В целях самозащиты Чуковского объявили «талантливым карикатуристом».

Книга его критических статей «От Чехова до наших дней» за один год выдержала три издания. Критик Аврелий писал о нем: «Карикатуры Чуковского блистательны… Я думаю, что Валерий Брюсов, прочтя статью о себе в книге Чуковского, несколько дней не мог отделаться от навязчивой мысли: а что, если я в самом деле — поэт прилагательных? А Рославлева долго будет нам трудно представить себе в ином образе, как Рыжего, бегущего за Валерием Брюсовым, восклицая: „И я! И я!“, Сергеев-Ценский так навсегда и останется „мозаистом, вырезывающим все новые стеклышки“, а г. Ардов — „поэтом волостных писарей“».