Выбрать главу

И мне пришлось все-таки лепетать какие-то пустые и жалкие слова, без которых несколько секунд назад легко было обойтись. Мне очень хотелось потом спросить Корнея Ивановича, зачем он так поступил, но, чуть поостыв, я от этого вопроса удержалась. Не стоило, пожалуй, объясняться, тратить его и свои силы. Просто, очевидно, не смог удержаться — такой характер!

В своем точном анализе личности Чуковского и особенно сложностей его натуры Л. Пантелеев приходит к выводу: «Не в изощренной сложности и многозначности Чуковского дело, а в его ребячливости, детскости, в неугасимом его мальчишестве». Это точно, это совершенно точно, и прелестный этот «седовласый мальчик», как его именует тот же Л. Пантелеев, был в достаточной степени озорником в самом русском смысле этого слова. Все сошло гладко в той встрече, которую я описала выше, чересчур уж гладко, до противного гладко, и озорнику это показалось непереносимым, и он с ходу внес элемент конфликта и напряжения, если угодно — даже драматизма. Чтобы мы не подумали, что все так мило обошлось, чтоб не было во всем этом элемента фальшивой идиллии. Отправился он со мной в роли миротворца, а увидев, что в таком амплуа нет нужды, немедленно сыграл вовсе другую роль. Не удержался. Не смог удержаться.

А истинной детскости и ребячливости Чуковскому и впрямь хватило до конца его дней. Так же как и умения придумывать игры и играть в них, получая от игры истинное удовольствие. Каждое лето Чуковский приветствовал и провожал традиционным костром, и каждый костер был для него праздником и увлекательной игрой. Его всегда раздражали взрослые гости и необходимость «взрослого» общения с ними, и он очень досадовал на то, что со временем характер «костров» изменился — они стали привлекать много посторонней публики, их взяли за обыкновение посещать московские светские дамы, коих приходилось потом принимать, что решительно не входило в предварительный замысел Чуковского. И он начинал придумывать всякие уловки, чтобы этого избежать, и в этих уловках тоже был элемент игры, которая так была ему необходима.

Даже построенная им детская библиотека тоже стала увлекательной игрой, наполнившей его жизнь, и он играл в нес с радостью и втягивал в свою игру множество других людей.

Едва на переделкинском горизонте или в доме Чуковского появлялся новый интересный человек, Чуковский немедленно устраивал встречу с ним в библиотеке: он любил делиться с другими людьми и особенно с маленькими, растущими людьми подарками, которыми одаривала его жизнь, а может ли быть подарок дороже встречи с интересным человеком? Он приглашал в библиотеку для встречи с детьми известных писателей, ученых, — помню встречу с молодым Андреем Капицей, вернувшимся из Антарктиды, — приглашал известных артистов. Стоило ему узнать, что в переделкинский Дом творчества приехал какой-либо интересный человек, и он немедленно являлся к нему, знакомился, налаживал отношения и, разумеется, приглашал в библиотеку для встречи с маленькими читателями. И люди с радостью соглашались, очарованные Чуковским, — кто мог устоять против его обаяния, не обрадоваться возможности общения с ним, участия в деле, которым он был так глубоко и талантливо захвачен… И самые разные люди с удовольствием играли с Чуковским в столь блистательно организованную им игру в библиотеку. А как только игра стала осложняться всякими формальностями и официальностями, она ему стала надоедать и вместе с нею и сама библиотека.

Я догадалась об этом после следующего эпизода. Заключая торжественный вечер своего восьмидесятилетия, Корней Иванович, очевидно очень утомленный поздравлениями и приветствиями, ничего, собственно, значительного не сказал и ограничился лишь тем, что призвал всех своих друзей и доброжелателей дарить книги в библиотеку. На следующий день я была приглашена к Чуковскому на дачу и, вдохновленная призывом, услышанным накануне, сняла с полки полное собрание сочинений Жюля Верна и повезла его в подарок, уверенная, что такой подарок обрадует виновника торжества. Каково же было мое огорчение, когда я увидела, что Корней Иванович глубоко разочарован моим подарком и даже не пытается скрыть свое разочарование.

— И это все? — спрашивал он. — А мне ничего? Совсем ничего?

Ну, подумала я, надоела ему библиотека. И посулила ему много разных подарков и долго потом выполняла свое обещание, чуть что не при каждой встрече даря ему какую-нибудь безделицу.

Подарки он тоже обожал по-ребячески, и дарить ему подарки было ужасно приятно. Я дарила ему коробки с хорошим мылом, всякие заморские одеколоны, и он всякий раз приходил в восторг и именовал такие подарки «мойдодырскими».

— Опять «мойдодырский» подарок! — восклицал он с присущей ему аффектацией. — Чудесно! Прекрасно! Спасибо вам! Спасибо! Вы правы, вы правы! Старость должна быть опрятной!

А если подарков долго не поступало, он иногда при встрече говорил мне серьезно, а то и с некоторым укором:

— Мыло уже кончается. Я нервничаю и собираю обмылки.

А если ему что-нибудь особенно нравилось:

— Вы только подумайте — мой сынок Коленька, этот самоуверенный наглец, повадился пользоваться вашим одеколоном. Тем, моим любимым, в оплетенной бутылочке. Я был глубоко возмущен и категорически пресек это.

Чем же, как не игрой, можно назвать все это?

К другого рода подаркам относилась всяческая писчая бумага, которую Корней Иванович любил, как любой истый литератор. Я часто от сердца отрывала какую-нибудь случайно перепавшую мне красивую тетрадку и, написав в ней несколь ко строк, приносила Чуковскому, заранее предвкушая его радость. И скажу честно — когда я однажды подарила ему одну редкую, и весьма любопытную, и очень нужную ему книгу, он принял ее куда сдержаннее.

С годами и с переменами, совершившимися в эти годы, жизнь дарила Корнею Ивановичу все больше подарков. Собранием таких подарков стал его кабинет комната на втором этаже деревянной дачи, комната, полная своеобразия, созданного не какими-либо искусственными средствами, а прежде всего и исключительно личностью ее хозяина. Посреди комнаты стоял крытый пластиком столик, из тех, что в других домах чаще всего стоят на кухне, на котором весело, ярко и увлекательно разложены были новые книги, получаемые Чуковским со всего белого света. Этот стол был словно центром комнаты, и всякий раз Чуковский обращал внимание ваше на что-нибудь особенно интересное и неизменно рассказывал что-нибудь примечательное об истории той или иной книги или ее автора. Тут я впервые увидела книжки Джанни Родари и американца доктора Сьюза, которые соседствовали с новыми советскими книгами для детей, неизменно интересовавшими Чуковского. А на стенах кабинета чего только не висело! Уж не считая чудесных детских рисунков, тут были самые разнообразные дары со всего мира.

Гости — вот еще один весьма важный компонент жизни и работы Корнея Ивановича. Он любил людей, нуждался в них. испытывал подчас острую потребность в общении, бывал весьма внимателен к людям, умел слушать их, а это немалое искусство, далеко — увы! — не каждому доступное. В своем зимнем переделкинском затворничестве он бывал порой одинок, и я помню, как он обрадовался, когда открылся тамошний Дом творчества и появились рядом люди, с которыми можно было погулять вместе, поболтать, пошутить, а то и серьезно и содержательно поговорить. Люди обычно приходили послушать его новую статью, новые страницы книги воспоминаний, — ему бывало порой необходимо почитать вслух только что написанное, последить за реакцией слушателей, за выражением их глаз. И столь же охотно слушал он других, и советовал, и придумывал. Так что в начале своего существования Дом творчества украсил жизнь Корнея Ивановича. При своей любви к размеренной жизни он вскоре установил определенные часы посещения Дома творчества, и кто не помнит, как в ранние зимние сумерки, когда работать уже невозможно, прихожая этого дома оглашалась приветствиями, возгласами, хохотом, неповторимыми интонациями Чуковского. Но наступил час, когда столь желанных сперва гостей из Дома творчества стало чересчур много и они стали отнимать чересчур много времени, и это начало раздражать Чуковского, и на дверях его дачи начали появляться записки, ограничивающие часы посещений, а то и вовсе исключающие их. Ибо все люди, все встречи, все развлечения и отвлечения при всей потребности в них находились все-таки на втором плане и не смели мешать самому главному в жизни — работе. Чуковский, охотно болтающий о пустяках, охотно отзывающийся на веселую шутку, охотно забавляющийся занятной игрушкой, Чуковский, устраивающий веселые мистификации и целые представления на переделкинских улицах или в прихожей Дома творчества, такой, каким главным образом и знали его люди недостаточно близкие, — это все-таки был еще не весь Чуковский, а только Чуковский внешний, Чуковский наружный, Чуковский для всеобщего обозрения. А истинный Чуковский был человеком непростым и нелегким, и прежде всего для самого себя, и все в нем, все обстоятельства его жизни, все отношения его с людьми, все его душевные состояния были подчинены одному, самому главному, самому непререкаемому, самому святому условию его существования — работе, служению литературе. И ничего не было на свете равнозначного, и ничто не смело, не имело права помешать этому служению, нарушить работу.