Выбрать главу

Особенно претил ему канцелярский стиль речи, который впоследствии в своей книге «Живой как жизнь» он назвал «канцеляритом». Но, как ни странно, порой в собственных статьях писал «вследствие», «будучи»…

— Иногда можно, — объяснял он. — Даже нужно. Как исключение. Для контраста.

Закончив работу, он читал ее разным людям, внимательно прислушивался к замечаниям и нередко исправлял ее.

— Я не могу выпустить из рук книгу, статью до тех пор, пока не уверен, что лучше не в силах написать, — часто повторял Корней Иванович.

Ни один свой труд он не переиздавал в прежнем виде. Ему никогда не надоедало заниматься Блоком, Уитменом, Уайльдом, Леонидом Андреевым, Чеховым, не только дополнять, но и перерабатывать «От двух до пяти». Подготавливая книги к переизданию, он многое переосмысливал в них.

Спать Корней Иванович ложился в девять часов. Но страдал жестокой бессонницей (по его словам — всю жизнь). Он терзался от одной мысли, что не заснет, и всячески оберегал себя от всего, что может огорчить или разволновать его перед сном. Не распечатывал письма, не подходил к телефону, никого не принимал. Даже книги, как малое дитя, предпочитал веселые драматическим.

— Когда вам будет восемьдесят лет, вы тоже не будете любить трагические вещи, — сказал он, когда я удивилась его пристрастию к оптимистическим произведениям.

Лучше всего ему удавалось заснуть под чтение. Поэтому всю жизнь, когда он ложился спать, кто-нибудь из родных ему читал. Этим, главным образом, занималась и я, живя у него в доме. Когда он болел, я читала ему сутки подряд.

— Вы знаете, кто такой Антонович? — спросил он меня однажды.

— Нет.

— Как? Вы не знаете Антоновича? Вы не читали его статьи об «Отцах и детях»? Какой же вы критик?

Рассказал про полемику вокруг «Отцов и детей», заставил прочитать Антоновича.

— Когда родился Дружинин? — спросил в другой раз. — Писарев? Лесков?..

Он доводил меня этими вопросами до слез. И вдруг однажды заявил:

— Я начинаю вас серьезно просвещать. Приготовил вам книги. Читайте вслух.

Большинство из них были воспоминания. Он знал эти книги наизусть, но слушал с поразительным вниманием и при малейшей моей заминке подсказывал следующее слово. О каждом повстречавшемся в мемуарах человеке рассказывал: кем он был, чем занимался, на ком был женат… Он изложил мне во всех подробностях историю строительства первой железной дороги в России, назвал по именам и фамилиям всех подрядчиков, перечислил все журналы того времени, произведения, печатавшиеся в них. О каждом периоде XIX века он говорил так, словно сам тогда жил, был не только свидетелем, но и участником идейной борьбы в сороковых, шестидесятых годах…

Я читала ему воспоминания Феоктистова, Каратыгина, Витте, Панаева, Григоровича, Лескова-сына… Читала письма Короленко к жене, «Very dangerous» Герцена, статью Козьмина о том, как Чернышевский ездил к Герцену в Лондон, работу Нечкиной… Читала «Одиссею» Гомера, «Современную идиллию» и «Город Глупов» Салтыкова-Щедрина, «Взбаламученное море» Писемского, «Мартин Чезлвит» и «Давид Копперфильд» Диккенса, «Блеск и нищета куртизанок» Бальзака и много других книг.

Бальзака он не любил:

— Я никого из них не вижу. Ни одной фигуры.

А Диккенсом все время восхищался:

— Гений! Смотрите, делает, что хочет! То начинает писать откровенную галиматью — для публики. То — гениальные страницы. Какие выпуклые, пластичные фигуры! Только женщины безлики. Пустое место. Нет характеров. Правда, бабушка Дэви хороша. Потому что старая. И то в начале. А потом она становится добродетельна и сразу скучна. Дора замечательно написана. Оттого, что с жены писал.

Очень любил Лескова. Иной раз заставлял дважды, трижды повторить какое-нибудь лесковское слово, оборот речи.

Из современных писателей любил Веру Панову.

Часто говорил о «Портретах» Горького, что они гениальны.

— Нет, я никогда так не смогу написать.

Он хвалил меня за то, что я хорошо читаю гомеровские гекзаметры, соблюдаю цезуру, и нередко повторял, что хоть я малообразованна, но чувствую литературу. Зато если я неверно ставила ударение, невероятно раздражался, кричал:

— Вы воспитывались в литературной семье!.. У ваших сестер бывали Ахматова, Лозинский!..

Я долго терпела, но наконец обиделась. И сказала, что он потому так болезненно реагирует на неправильные ударения, что у него не органическое чутье к ним, а благоприобретенное.

— Вы правы, — ответил он, к моему удивлению совершенно спокойно. Когда я приехал из Одессы в Петербург и впервые выступил с докладом на литературном вечере, я сделал девяносто два неправильных ударения. Городецкий подсчитал и сказал мне об этом. Я тотчас засел за словарь, и больше уже этого никогда не повторялось. А вы!!

Как-то я выразила сомнение: так ли уж важны литературоведческие, историко-литературные изыскания, какой женщине посвящены те или иные лирические произведения великих поэтов? Предмет нередко — лишь повод, а не источник вдохновения. И вообще главное — стихи, а не та, к кому они обращены. Корней Иванович возмутился:

— Без этого нет поэта! Человек, его личность, психология, среда, вкусы, привязанности — самое интересное. Для меня не существует писателя вне его быта, условий, в которых он живет, вне его времени…

Николай Корнеевич сказал о Чехове:

— Он не любил Лики Мизиновой.

Корней Иванович:

— Он не любил ни Лики, ни Книппер, ни одной женщины не любил. Такая острая была наблюдательность, такая сила ума… Они мешали ему любить.

Читал «Возмездие» Блока и говорил сыну:

— Ты посмотри, как это совершенно. Одна строфа делится пополам, где это надо, другая идет целиком. Каждая разнообразна, у каждой свой ритмический рисунок. И как в музыке, когда ждешь следующую ноту, так и здесь — именно эту ждешь.

Николай Корнеевич:

— В том-то и беда, что у нас стиховедение находится на самом примитивном уровне. Вот если бы ты со своим слухом к стиху сформулировал все, что ты слышишь и понимаешь!.. В нашем стиховедении даже терминологии соответствующей нет. Я уверен, что в музыке все поддается анализу. В поэзии то же самое, что в музыке. Но тот, кто знает поэзию, не знает музыки, а кто знает музыку, не знает поэзии… А ведь что происходит: синтаксис, грамматический строй фразы (это неверно, что слово выражает мысль, — мысль выражает фраза) ложится на метрику, это и создает ритм, движение: «Я послал тебе черную розу в бокале…»

Корней Иванович:

— Верно… Верно.

Николай Корнеевич:

— Его отец был неинтересный человек, поэтому он не закончил поэмы.

Корней Иванович:

— Нет, это неверно. Он отца обрисовал вполне. Он просто не знал, о чем дальше писать.

Что бы он ни делал, он делал на редкость тщательно. Встретил в Доме творчества калмыцкого поэта, расспрашивал об их литературе, просил почитать калмыцкие стихи. Вслушивался в ритм. Придя домой, взял БСЭ и прочитал статью о Калмыкии.

Репродукции, иллюстрации в книгах рассматривал долго, внимательно, вглядываясь во все детали. Снял однажды с полки книгу об импрессионистах и стал изучать картину Манэ «Казнь императора Максимилиана». Потом попросил прочитать ему в БСЭ все обстоятельства гибели императора. Не удовлетворился этим, взял Британскую энциклопедию, прочитал там статью и перевел на русский. А назавтра проверял меня: когда и почему казнен Максимилиан.

Писал книгу о Чехове. К тому времени его маленькая книжка «Чехов», посвященная личности великого писателя, была уже издана. Теперь Корней Иванович решил продолжить ее, проанализировать творчество Чехова, его приемы, образы, язык… Перечитывал письма Чехова, просматривал свои старые записи на карточках, говорил и думал только о Чехове, и сидя за письменным столом, и во время прогулок. Не переставал повторять, как Чехов гениален, как совершенен его рассказ «Скрипка Ротшильда». Этот рассказ Чуковский любил больше всего. Писал и бросал.

— Я разучился писать… Я старый… Я никуда не гожусь…