Выбрать главу

   Нельзя было во времена моей молодости представить себе дня, когда не вышли бы «Русские ведомости». Трудно себе вообразить и то, чтобы Юлий Алексеевич не заседал во флигельке Михайловского дома над корректурами «Вестника воспитания». И однако, все это случилось. Люди с красными флагами выгнали людей в красных фуфайках. «История» предстала в некий час просто и грозно, опрокидывая и давя «джентльменский» уклад, тонкой пленкой висевший над хаосом.

   Надвигались страшные зимы 19-20-го годов. Тут не до Середы, не до литературы. Только бы не погибнуть! Середа к этому времени понесла уже большой урон: умер Леонид Андреев, умер и Сергей Глаголь, и Тимковский. Иван Бунин уехал на юг. Я в Москву лишь наезжал, из деревни. Юлия Алексеевича встречал, но не часто. Ни «Русских ведомостей», ни «Вестника воспитания» уже не существовало. «Юлий» был грустен, недо­могал. Пальто его совсем обтрепалось, шапочка также. Из Ми­хайловского флигелька его выжили. Что сделали со св. Цеци­лией? Вероятно, сожгли в печурке (но она ведь и есть дева­-мученица). Как и все, жил он впроголодь. В 1920 году, когда я перебрался вновь в Москву, здоровье Юлия Алексеевича было уж совсем неважно. Нужен был ме­дицинский уход, лечение, правильное питание ... - в тогдашней-­то голодной Москве!

   После долгих хождений, обивания порогов его устроили в сравнительно прочный дом отдыха для писателей и ученых в Неопалимовском. Там можно было жить не более, кажется, шести недель. (Место, где написана известная и, в своем роде, замечательная «Переписка из двух углов» Вяч. Иванова и Гер­шензона,- тоже памятка русских бедствий.) Раза два ему срок продлили, но потом пришлось уступить место следующему, перебраться в какой-то приют для стариков в Хамовниках.

   Я был у него там в теплый июньский день. «Юлий» сидел в комнате грязноватого особняка, набивал папиросы. На желез­ных кроватях с тоненькими тюфячками валялось несколько богаделенских персонажей. Мы вышли в сад. Прошлись по очень заросшим аллеям, помню, зашли в какую-то буйную, глухую траву у забора, сидели на скамеечке и на пеньке. «Юлий» был очень тих и грустен.

   - Нет,- сказал на мои слова о брате,- мне Ивана уже не увидеть.

   Этот светлый московский день с запущенным барским садом, нежными облаками, с густотой, влагой зелени, с полуживым Юлием Алексеевичем, остался одним из самых горестных вос­поминаний того времени.  Через несколько дней «Юлий» обедал у меня в Кривоарбат­ском. Обедал! В комнате, где жена стряпала и стирала, где я работал, а дочь училась, он съел тарелку супа и, правда, кусочек мяса.

   - Как у вас хорошо! - все говорил он,- как вкусно, какая комната!  Больше живым я его уже не видал.

   В июле представитель нашего Союза добился от власти, чтобы Юлия Алексеевича поместили в лечебницу. Назначили больницу «имени Семашко» - «лучшее, что мы можем пред­ложить». Когда племянник привез Юлия Алексеевича в это «лучшее», то врач задумчиво сказал ему: - Да, что касается медицинского ухода, у нас вполне хорошо... но знаете ... кормить-то больных нечем. Юлий Алексеевич, впрочем, не затруднил собою, своею жиз­нью и питанием хозяев этого заведения: он просто умер, на другой же день по приезде. Мы хоронили его в Донском монастыре, далеко за Москва­-рекой, тоже в сияющий, горячий день, среди зелени и цветов. Старые друзья, остатки Середы, все явились поклониться сотоварищу, в горький час России уходившему. Он лежал в гробу маленький, бритый, такой худенький, так непохожий на того «Юлия», который когда-то скрипучим баском говорил на бан­кетах речи, представлял собой «русскую прогрессивную обще­ственность», редактировал сборник Середы или, забравшись с ногами на кресло, подперев обеими руками голову, так что все туловище наваливалось на стол, читал и правил в Староконю­шенном статьи для «Вестника воспитания».

«ДЕЛО БОГЕМЫ»

 «Утром нежность, сверхземное успокоение Ассизи открылись и глазам моим. Теперь, с высоты того же балкона я увидел то, что так таинственно молчало вчера. Я увидел деятеля этого молчания, это была воздушная бездна в бледных, перламутро­во-сиреневых тонах. Священная долина Умбрии! Тонкий туман стелется в ней по утрам, заволакивая скромные селенья: те как бы евангельские Беттоны и Беваньи, близ которых проповедовал Святой Бедняк».

   Вот настроение счастливого паломничества, которое совер­шали мы, в пpocтеньких  условиях, но с большим одушевлением, осенью 1910 года.

Молодость, беззаботность, склонность к вос­торженности. Венеция, Римини, Ассизи ... На возвратном пути остановились во Флоренции. Прелестен был, как всегда, город. Полны, изящны дни.

И тихо жизни быстротечной Над нами пролетала тень .

   В один из этих дней подали мне телеграмму из Москвы. «Vieni subito difendire Vittorio» (срочно приезжай защищать Виктора ) .Поэт В. С., очень близкий мне тогда человек, находился в это время в Пизе. Как мог я его защищать? И от кого? Почему надо было немедленно возвращаться в Москву? Вечером на площади Виктора-Эммануила, в кафе, где при­служивали официанты в красных фраках, я прочел, что Бурцев раскрыл в литературной богеме Москвы грандиозную провока­цию: ее душой была Ольга Путята. Она оговорила Бурцеву своего гражданского мужа, небезызвестного московского лите­ратора С.- он, якобы, соучаствовал в ее делах. Вот почему надо возвращаться. «Речь» перепечатала это из «Русских ведо­мостей». «Русские ведомости» считались в Москве верхом солидности. Если там появилось, значит, правда. Как защищать? Чем опровергнуть утверждение: «он тоже знал, и помогал, и пользовался от меня деньгами»?

   Если в Москве поверят, человек убит. Все отвернутся от него. Ни одна его строчка не появится в печати. Никто не подаст ему руки.

   Кончилось наше мирное путешествие. Началась «жизнь». Надо было в нее возвращаться.

***

   Литературная молодежь того времени связь с революцией имела. Революция считалась носительницей свободы против произвола. Революция заступалась за низших. В революции, наконец, было известное воодушевление. Императорский же режим медленно, но безостановочно разлагался. Молодежи, ес­тественно, хотелось нового, свежего и патетического.

   Патетизм-то оказался жалким, «новые» люди убогими, но под тогдашнюю линию все это сходило. Известный гипноз был. Почему-нибудь ведь давали мы свои квартиры под «явки»? Таинственные личности с «паролями», «литературой», иногда шрифтами и обоймами появлялись же в четвертом этаже дома на углу Арбата? Шумели, спорили, раздавали приказания, ос­тавляли в комнатах поразительный беспорядок, и были, за редкими исключениями, удивительно неприятные люди, гово­рившие на жалком жаргоне («массовка», «столовка», «отзовизм» и т. д.),- беспредельно самоуверенные, но не показавшие еще когтей вовсю. В то время, по молодости лет, я иногда удивлялся, как это нас не арестуют: идешь по Арбату, и видишь «типа» в синей рубашке под жилет, в широкополой бандитской шля­пе - он поворачивает в переулок ... и я встречаю его у себя в квартире. Но ведь слепому же ясно, что эти подозрительные, и так резко выделяющиеся фигуры не зря являются. Почему же им позволяют собираться так открыто? Позже все разъяс­нилось.

   Наша личная связь с революцией была поверхностна. Неко­торые же из друзей моих вклинились в нее крепче - по сердечным делам. Тут-то и появляется Путята.

   Наше с нею знакомство восходит к 1904 г. Она сблизилась тогда с моим приятелем В. В., переводчиком Пшибышевского, Тетмайера и других. Они поселились вместе, в изящной и приятной квартирке, на Долгоруковской - Ольга Федоровна всегда заводила уют, сама была элегантная и миловидная ма­ленькая женщина. Происхождением из западного края, полуполька, хорошо «стелилась под стопы паньски», хорошо одева­лась, была приветлива и образованна. Тоненькая фигурка с красивыми карими глазами. В., ее друга, мы называли Пшес­мыцким, или просто «Пшесмыкой» - Пшесмыка был музыкант, тонкая и даровитая натура, его миндалевидные глаза и несколько индусский облик несли в себе известную пряность: нечто среднее между «индусским гостем» из оперы и московским Пшибышев­ским. Разумеется, он много пил. Но много и работал. Ольга Федоровна отлично им владела, и они жили, несмотря на его богемскую непутевость, довольно ладно.