- Ну, видишь это, чье тут имя? Анютка по складам прочла .
- Бариново.
- А тут?
Та не без трепета разобрала: При-ты-ки-но. Жена сложила газету.
- А дальше сказано, что если барина хоть пальцем тронут, так деревню артиллерией снесут … , понятно?
В тот же вечер вся деревня это знала - артиллерия Кусковой и Осоргина выступила на мою защиту.
К осени 20-го года выяснилось, что семян для озимого у нас мало. Еще мать могла кое-что посеять, на деревне же у крестьян почти все было съедено (то есть остатки реквизиций и разверсток). Жуткая вещь - очутиться без семян! Сограждане мои забеспокоились. Да и нам приходилось туго.
И тогда пришла мне странная (но к революции подходящая) мысль: спуститься прямо в пасть львиную, что-нибудь оттуда выудить. Съездить в Москву, добыть семян у того самого «правительства», которое нас обирало.
Нерадостно вспоминаешь поездки того времени: тряску в телеге, мытарства с разрешениями, билетами, забитые толпой вокзалы, запакощенные вагоны. Только осенние поля наши, крестцы овсов, запах мякины, конопли в деревнях, теплый дымок над трубами, спутанные лошади в ложочке - вечный пейзаж России - всегда прекрасны. В Кашире пришлось прожить целый день. Мы останавливались у знакомой дамы-железнодорожницы. Привозили ей ковриги хлеба, а она выхлопатывала билеты. От скуки забрели на митинг - в это время воевали с Польшей. Попали как раз на речь приятеля нашего библиотечного. Он громил с эстрады, перед сотней слушателей Польшу. От волнения побледнел, задыхался, грозил кулаком - но «панская Польша» ему не давалась, все он кричал: - Товариши, покажем империалистам польской панши ... - Или: - Польская панша, вооруженная до зубов ...
Слушатели равнодушно принимали паншу - может быть, даже больше так нравилось ,- за Окой видны были синеющие леса, августовское солнце бледнело, и тощи казались деревца, запыленные в садике. Русь, Кашира! Пусть Дворянская называется улицей Карла Маркса, но такая ж скакучая мостовая на ней, такие ж булыжники, пыль, запах дегтя, заборы, и так же милы сады каширские - многояблочные, много-вишенные, над ними звонят колокола белых церквей.
Тяжким, ночным путем добрались до Москвы.
Через несколько дней удалось побывать и у Каменева. Он дал записку к комиссару земледелия. Тот и должен был все сделать.
Комиссар Середа помещался со своим учреждением на Пречистенском бульваре, в доме Управления Уделов. Ясным утром осенним подходил я, не без волнения, к этим Уделам: некогда гостил тут Тургенев, здесь читал друзьям «Дворянское гнездо», а теперь вот приходится подыматься по лестнице, в чем-то убеждать, чего-то просить у какого-то Середы... Ничего не поделаешь: голод есть голод.
И не сразу, конечно, дался Середа. Плотненькая, но приветливая барышня, секретарша, потомила - однако каменевское имя имело вес. Провели в угловой, огромный кабинет, весь залитый солнцем. Над большим столом увидал я черную народническую бороду (наверно, в этой комнате - лучшей - и жил Тургенев!). .
Думаю, Середа был не большевицкой закваски, а эсеровской и обще-интеллигентской: что-то человеческое, более мягкое, в нем чувствовалось. Над столом он сгибался, как сотрудник «Русских ведомостей», тяготел к общине, летом, наверно, ходил в калошах. Бороду утюжил под Михайловского.
Я ему передал прошение наших крестьян, подтвердил, что положение вправду тяжелое, рассказал об общине - одним словом, получился разговор двух народолюбцев семидесятых годов. Середа успел разгладить, вновь завертеть свою бороду, опять разутюжить ее - и признал, что без семян сеять трудно.
Опять секретарша, машинки, печати - и через день, по всем правилам, предписание складу: выдать гражданам сельца Притыкина столько-то пудов семян озимой пшеницы.
Успех настолько удивительный, что за него простишь и Тургенева, и дом Уделов.
«Мандат» мой пpoизвел в деревне впечатление огромное.
Крестьяне, в осторожности своей и вековечной подозрительности, не очень-то сначала и поверили (все Дуньки и Анютки мигом перекинули победу из нашей кухни на деревню). Но на сходке я документ показал. Его ощупали, обнюхали, осмотрели: все в порядке!
Надо было решиться на одно: обозом двинуться в Москву, оттуда привезти семян - таково условие подарка. Начались разногласия. Мудрецы утверждали - что-нибудь тут да не так. Почему это ни с того ни с сего двести пудов пшеницы? И без возврата? На это ответили: а как же книги вернули? Он, барин-то, ты не смотри, что у себя во хригеле все книжки читает. Он свой интерес понимает: у бабушки (так называли мою мать) семянов тоже нет, он и хлопочет. Взяло верх мнение, что ехать надо. Мы считались «гражданами сельца Притыкина», и от нашего двора выехал гражданин Климка, наш работник, знаменитый святою своей дуростью. Баба Авдотья голосила, что у ней нет лошади и подводы, «а семенов-то и на моих дармоедов, на моих праликов надо» (у ней были дети) - ей решили уделить сообща. После долгих сборов, споров, проволочек - обоз, наконец, тронулся. До Москвы сто тридцать верст, осень сухая, дней в пять-шесть обернутся ...
Не без волнения ждали мы их. Мандат мандатом, но ведь Бог их знает, комиссаров .
На седьмой день Климка въехал на серой кобыле во двор - с нагруженным, укрытым брезентом возом.
- Что ж, хорошо в Москву съездил?
Климка был человек сумрачный, неразговорчивый. Да и слова не особенно гладко из него шли.
- Москва-то тебе понравилась?
- Понравилась... понравилась. Я тебе семянов привез... а ты... понравилась.
«С е м я н о в» привез не один Климка - вся деревня.
- Даже замечательной пшеницы дали,- рассказывал на другой день Федор Степаныч, наш приятель и «комиссар деревни», неглупый, бойкий человек, из бывших приказчиков. Он немного кашлял, шея у него замотана шарфом.
- Так что, знаешь-понимаешь, не задаром в Москву съездили ... И мужики премного вам благодарны.
Началась моя слава. Слава вообще связана с ужасом, особенно в «народных массах». Некоторый тихий ужас возник и вокруг моего «хригеля». Если возвращают книги, дают семена; если Кускова с Осоргиным угрожают артиллерией, значит же ... И в те дни случалось, что в дверь ко мне раздавался стук. Отворял ее робкий посетитель откуда-нибудь из Мокрого, Оленькова, даже с Мордвеса.
- Значит, как мы слыхали, что вы очень до семянов ходовиты, то селение наше и кланяется, а насчет чего прочего мы завсегда поблагодарим ...
Выходило что-то из «Ревизора». Бобчинский с Добчинским не являлись, но плакалась и баба, и вообще, будь у меня характер Хлестакова, я мог бы процвесть.
Но Судьба не так долго держала меня на подмостках. Пшеницу посеяли. Кто подоверчивей - всю. Мудрецы (в том числе Федор Степаныч), смололи ее и пустили на пищу, а посеяли из остатков урожая - хотя зерном пшеница была превосходная: с Северного Кавказа.
Она взошла удивительно. На вечерних прогулках нередко я любовался ее мощной густой изумрудной зеленью. Стебелек к стебельку, как под щетку. Уже грач мог почти прятаться в ней, когда начались заморозки. Утром зеленя стояли седые - спутанные лошади, которые паслись на них - оставляли темнозеленые следы и борозды.
И к удивлению моему ... стал я замечать, что днем всходы не так изумрудны. Они бледнели, с каждым днем прибавлялись погибшие стебельки.
Через несколько дней с нашей же кухни пришло известие: пшеница вся вымерзла. Середа подкузьмил - вместо озимой дал яровую.
- Куда же вы смотрели, когда брали? - спрашивал я Федора Степаныча.
- Оно, действительно, вышло ошибочно, но на глаз она что озимая, что яровая, одинаково оказывает, никак не разберешь, да и начальство спутало ... Я не могу и тут жаловаться: слава моя уходила под горизонт, наподобие солнца, медленно и непоправимо, но л о я л ь н о. Меня никто не укорял. Но в дверь больше не стучали, ходоков не присылали, и вокруг меня устанавливалась прохладная пустота.