Выбрать главу

   - Ну и характерец ...

   А через четверть часа взошел и Бердяев, уже успокоившийся, смущенный.

   - Простите меня, Алексей Карпович, я виноват перед вами ... Это в его духе. Натура прямая и благородная, иногда меры не знающая.

   Он перед этим написал книгу «Философия неравенства», против коммунизма и уравниловки, в защиту свободы, вольного человека (но никак не в защиту золотого тельца и угнетения человека человеком). Она печаталась частью в «Народоправстве», журнале Чулкова в Москве, в самом начале революции, когда такие вещи еще проходили. Книга-памфлет, написана с такою яростью и темпераментом, которые одушевляли, даже поднимали дарование литературное: уж очень все собственной кровью на­писано. 3амечательная книга (позже он почему-то ее стеснялся ... Думаю, в позднейшей его европейской славе она не участвовала, для европейского среднелевого интеллигента слишком бешеная).

***

   Революция шла, и мы куда-то шли. Разносил ветер кучку писателей российских по лицу Европы. Бердяев попал в группу высланных за границу в 22-м году, я с семьей по болезни был выпущен в Берлин, и вот снова мы встретились, под иным уже небом. Не только что встретились, а целое лето 23-го года прожили в одном доме, в Прерове близ Штральзунда (на Бал­тийском море). В одном этаже С. Л. Франк с семьей, в дру­гом Бердяев с Лидией Юдифовной, в нижнем я с женой и дочерью. Так что над головами у нас гнездились звезды философии. С этими звездами жили мы вполне мирно и дружески. С Николаем Александровичем ходили иногда в курзал, я пил пиво, а Бердяев с моей женой разглядывали танцующих немцев, немок, хохотали, веселились - не помню уж из-за чего. (Стран­ная вещь. Бердяев вспоминается очень часто веселым!)

   Наверху сочинялись философии, внизу я готовил чтение о русской литературе (да и наверху, наверно, готовились: всех нас пригласил в Рим читать в Istituto рег Europa Orientale проф. Этторе Ло Гатто - каждого по специальности).

   Той осенью оказался в Риме как бы съезд русских: Выше­славцев, Осоргин, Муратов, Чупров (младший, сын профессора. Тоже экономист), Бердяев, Франк, я - каждый выступал перед публикой римской по своей части. (По-французски и по-ита­льянски.)

***

   Италия мелькнула перед нами видением, как всегда, для меня блаженным, но прочно, «навеки» поглотил нас Париж - почти всех тех участников римских бдений. История, страшные волны ее, проносились над нашими головами в Париже. Николай Александрович обосновался в Кламаре, Вышеславцев, Осоргин, я, Муратов - в самом Париже.

   Тут видели мы войну, нашествие иноплеменных, поражение сперва одних, потом других, появление советских военных как победителей - все, все как полагается ...

   Эмиграция же пережила некое смятение, некие увлечения, несбыточные надежды.

   С Бердяевым произошло тоже странное: и немолод он был, и революцию вместе с нами пережил, и «Философию неравен­ства» написал, и свободу, достоинство и самостоятельность человека высочайше ценил ... - и вдруг этот седеющий благо­родный лев вообразил, что вот теперь-то, после победоносной войны, прежние волки обратятся в овечек. Что общего у Бердяева со Сталиным? А однако в Союзе советских патриотов он под портретом Сталина читал, в советской парижской газете печа­тался, эмигрантам брать советские паспорта советовал, вел раз­ные переговоры с Богомоловым - кажется, считался у «них» почти своим.

   В Россию, однако, не поехал. Но в доме у него в Кламаре гнездилось чуть не все просоветское тогдашнего Парижа.

   Да, это были  не времена Лавки писателей в Москве и «одиночества и свободы». Одиночество было у тех, кто не ездил по советским посольствам, но и свобода осталась за ними.

Ты царь. Живи один . Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный  ум ...

   Мы с женой не бывали больше у Бердяевых. (Любопытно, что и Лидия Юдифовна никак не уступила: к коммунизму осталась непримиримой. И вот если бы попала в тогдашнюю Россию, вполне могла бы принять венец мученический за не­порочное зачатие. Слава Богу, не поехала.)

   Здоровье Николая Александровича сдало - последствия дав­него диабета.

   Наша последняя встреча была грустной. Мы с женой шли по улице Кламара - навстречу похудевший, несколько сгор­бленный и совсем не картинно-бурный Бердяев. Увидел нас, как-то прояснел, нечто давнее, от хороших времен Сивцева Вражка, Прерова, появилось в улыбке. Подошел, будто как прежде.

   Нет, прежнего не воротишь! Жена холодно, отдаленно подала ему руку - да, это не Москва, не взморье немецкое с пляшущими немцами.

   Он понял. Сразу потух... Разговора не вышло никакого.

   Поздоровались на улице малознакомые люди, побрели каждый в свою сторону. Может быть, тик сильней дергал его губы. Может быть, и еще больше он сгорбился. Может быть, мы могли быть мягче с ним. (Но так кажется издалека! Тогда слишком все было остро. Он слишком был с «победителями». Тогда трудно было быть равнодушным.)

***

   В  Россию он не попал. Книги его там под полным запретом. Я думаю! Очень он им подходящ!

АРХИМАНДРИТ КИПРИАН

 - Вас хотел бы видеть один монах.

   Я спустился в приемную отеля, где мы остановились - русские писатели эмиграции, собравшиеся в Белград осенью 1928 года на литературный съезд.

   Мне навстречу поднялся высокий, тонкий, с прекрасными большими глазами, изящными руками молодой монах. В руке у него была книжка.

   - Киприан Керн,- назвал он себя.- Извините, что потре­вожил, но хотелось повидать вас, по маленькому делу.

   Он очень мне сразу понравился. Красотой и изяществом, особой утонченностью облика и манер. Длинными пальцами подал книжку свою «Крины молитвенные», с надписью мне, подписью: «Архимандрит Киприан». Это был сборник его статей по литургическому богословию.

   Очень молод, но уже архимандрит. Мы разговорились. Сразу выяснилось - не только архимандрит, но и любитель литературы и вообще искусства. Все это вполне вяжется с обликом его, прекрасными глазами, длинными изящными пальцами. Явно было из разговора, что ему хочется в Париж, в Богословский институт, к источнику русского богословствования (тогда жив был еще о. Сергий Булгаков).

   Эта первая встреча была краткой, потом жизнь свела ближе.

   Митрополит Евлогий вызвал его в Париж, и он стал настоятелем церкви на рю Лурмель, ездил в Сергиево подворье читать лекции.

   На рю Лурмель мы встречались и в церкви, и у матери Марии. Я познакомил его со своей женой, он стал бывать у нас. Скоро сделался нашим духовником и близким, дорогим человеком.

   Он тогда полон был сил , склонный и к глубокой меланхолии, и к высокому подъему.

   Помню одну Пасхальную заутреню на рю Лурмель. О. Киприан служил в каком-то светлом экстазе. Он и вообще легко ходил, но тут высокая и тонкая его фигyра в ослепительно белой ризе, при золоте света, просто носилась по церкви, почти невесомо. Глаза сияли. Он излучал восторг. Это запомнилось, как некое видение иного, просветленного мира.

   После заутрени Литургия кончилась в половине четвертого.

   Такой пасхальной ночи мы не переживали никогда - домой вернулись на рассвете, усталости не было: легкость, радость.

***

   Сложная и глубокая натура. Характер трудный, противоре­чивый, с неожиданными вспышками. Колебания от высокого подъема к меланхолии и тоске, непримиримость, иногда нетер­пимость. Острое чувство красоты и отвращения к серединке. Мистик, одиночка, облик артистический, некое безошибочное благородство вкусов. Особо ценил одиноких и непонятых, не­дооцененных. Константин Леонтьев, Леон Блуа были его лю­бимцы.

   И наука, книги! Он довольно скоро переселился от матери Марии (полная противоположность ему) в Сергиево подворье. Читал там лекции по патрологии, обрастал книгами. В комнате его всегда пахло ладаном, висели портреты Александра I , мит­рополита Филарета, Константина Леонтьева. Старинный образ, лампадки, стены все в книжных полках, в окнах зелень каштанов. Впечатление келии ученого монаха. В соседней крошечной ку­хоньке варил он для гостей турецкий кофе, крепчайший.