Выбрать главу
***

   Три тома «Образов Италии» посвящены мне: «в воспоминание о счастливых днях». В этом сходились мы вполне: для обоих лучшие дни были - Италия, а его слова относятся к 1908 году, когда вместе жили мы и во Флоренции, и в Риме.

   Во Флоренции в том самом «Albergo Nuovo Corona d'ltalia», который открыли мы с женой еще в 1904 году. (Существует и сейчас, и даже очень процвел.) Оттуда вместе ходили смотреть «Vedova allegra» в Politeama Nazionale, через улицу, за гроши видели знаменитого комика Бенини, вместе помирали со смеху.

   Под  Римом солнечный ноябрьский день с блаженной тишиной Кампаньи проводили на вилле Адриана, на солнце завтракали, запивая спагетти, сыр прохладным фраскати. (Это вино названо по городку Фраскати.) Рядом стоял осел и мило-бесстыдно ревел от избытка сил. Вдали, за серебристыми оливками, в голубова­то-златистом тумане сияли горы. Да, есть чем помянуть ... Правда, «счастливые дни» - были они счастливы и в 1911 году опять в Риме (где с Павлом Павловичем и его женой Екатериной Сергеевной - весело мы встречали Новый год). «Образы Ита­лии» и явились плодом этих дней. Их корни в итальянской земле - как все существенное, они рождены любовью. Успех «Образов» был большой, непререкаемый. В русской литературе нет ничего им равного по артистичности переживания Италии, по познаниям и изяществу исполнения. Идут эти книги в тон и с той полосой русского духовного развития, когда культура наша, в некоем недолгом «ренессансе» или «серебряном веке», выходила из провинциализма конца XIX столетия к краткому, трагическому цветению начала ХХ.

***

   Война перевернула его жизнь. Какие уж там Италии! Он тотчас оказался призван, как артиллерийский офицер. Сначала в гаубичную батарею на австрийский фронт, потом в зенитную артиллерию. Брата назначили комендантом Севастополя. «Патя» заведовал воздушной обороной крепости. Не знаю, много ли он сбил немецких аэропланов, да и вообще не была ли тогда воздушная война просто детской забавой.

   К революции он вернулся в Москву - эти страшные годы мы виделись часто, и оба старались, уходя в литературу, совсем отдаленную от современности, уходить и от проклятой этой современности.

   Читали, выступали в Studio Italiano - нечто вроде само­дельной академии гуманитарных знаний.

   Вот наше Studio Italiano. В Лавке писателей вывешивается плакат «Цикл Рафаэля», «Венеция», «Данте». Председатель этого учреждения Муратов. Члены - Осоргин, Дживелегов, Грифцов, я и др. Читаем в аудитории на углу Мерзляковского и Поварской, там были  Высшие женские курсы. В Дантовском цикле у нас и «дантовский пейзаж», и Беатриче, и Дантова символика.

   Но не в одном этом был «уход» Муратова - как раз тогда начал он свои опыты в художественной прозе - где-то в Николо-Песковском переулке, недалеко от нашего Кривоарбат­ского. Урывая время от службы в Охране памятников искусства, написал роман «Эгерия», сборник «Магические рассказы» (есть у него еще книга «Герои и героини»).

   «Образы Италии» существеннее и благодарней, сама тема их более привлекает. Их место в литературе нашей неоспоримей. Но роман и рассказы, при некоторой бледности, книжности, слишком заметной связи (в языке особенно) с Западом, едва ли не больше еще раскрывают внутренний его мир: смесь поэта, мечтателя и в фантазии - авантюриста. В жизни он был и практичен, и проникнут внутренно романтизмом. Было в нем и весьма «реальное»; но более глубокий слой натуры- тяготенье к магическому, героическому и необыкновенному - к подвигам, необычайным приключениям, «невозможной» любви. «Эге­рия» - это Рим ХVIII века, действуют там разные шведы, графы, графини, иллюминаты, художники, есть Венеция и ок­рестности ее, и если персонажи скорей названы, чем написаны, все же некая терпкая и пронзающая местами поэзия сочится из этой книги. Можно говорить о маниеризме языка, все-таки обаяние есть.

   «Магические рассказы» еще бесплотнее, местами совсем фан­тастичны и в одиночестве своем, в плетении словесных кружев из фантазий особенно сейчас трогательны: кому, для кого ныне такое? А между тем, несмотря на всю зависимость от Запада, рождено это своеобразной русской душой.

***

   Почти в то же время, что и Италией, увлекся он древними русскими иконами. Дело специалистов определить его долю и «вклад» в то движение, которое вывело русскую икону ХV века на свет Божий, установило новый взгляд на нее - насколько понимаю, тут есть общее с открытием прерафаэлитов в половине XIX столетия. Во всяком случае знаю, что Павел Павлович сделал здесь очень много (эстетическая оценка иконописи, упу­щенная прежними археологами).

   Иконами занимался он рьяно, разыскивал их вместе с Ост­роуховым, писал о них, принимал участие в выставках, водил знакомство с иконописцами и реставраторами из старообрядцев (трогательные типы из репертуара Лескова). Помню, водил нас к ним куда-то за Рогожскую заставу в старообрядческую церковь с удивительным древним иконостасом.

   Имел отношение и к работам (кажется, Грабаря) по расчистке фресок в московских соборах. Странствовал на север, в разные Кирилло-Белозерские, Ферапонтовы монастыри. Перед началом войны был редактором художественного журнала «София» в Москве - там писал и о Гауденцио Феррари и о древних наших иконах.

***

   Во время революции, повторяю, мы часто и дружески встре­чались. И в Союзе писателей, в Studio Italiano, Лавке писателей, заходил он и в огромную нашу комнату с печкой посредине, в Кривоарбатском.

   Когда начался нэп и открылась свободная торговля, иногда мы у нас даже веселились.

   «Патя» вынимал пять миллионов, моя дочь, потряхивая полу­детскими косичками, бежала на Арбат, возвращалась с бутылкою Нюи.

   В один теплый августовский вечер 1921 года, когда в особняке на Собачьей Площадке чекисты арестовали весь Комитет Помощи Голодающим, членами которого мы оба были, Павел Павлович вдруг (с опозданием) появился около дома.

   - Куда, куда ты? - крикнул я ему в окно.- Уходи,тут ... Но он ухмыльнулся (« ну, Боря, что там ... »), не замедлил шага. Неторопливо опуская левое плечо по-литераторски, пере­шагнул заветную черту, отделявшую нас от свободы.

   - Чего там ... будем вместе.

   И первую ночь на Лубянке, в камере «Конторы Аванесова», мы провели рядом, на довольно жестких нарах. В третьем часу привели молодого Виппера, книгу которого «Тинторетто» я купил здесь в прошлом году, и тотчас вспомнил ту  ночь и как Павел Павлович сонно приподнялся, посмотрел на вошедшего, опять усмехнулся, сказал: - Ну, вот, вот и еще ... Отодвинувшись слегка, указал ему место с собою рядом. Те немногие дни, что мы провели в тюрьме (нас скоро выпустили), не были еще особенно скучны. для развлечения - себя и других - мы читали лекции: Муратов о древних иконах, я что-то по литературе, Виппер по истории.

   В 22-м году я едва не умер - от тифа. Как и ближайшие мои, Павел Павлович тяжко переживал это.

   Верю, что добрым душевным устремлением близких я и обязан почти чудесным выздоровлением.

***

   С 22-го года почти все мы, «верхушка из Москвы», оказались за рубежом. Тут пути скрещивались, расходились, опять встре­чались. Берлин, Рим, Париж. В Риме он и остался. Писал по истории искусства, позже перебрался в Париж, выпустил по­-французски «Русские иконы», по-итальянски «Фрате Анджели­ко», затем книгу о готической скульптуре.

   В «Возрождении» писал небольшие, острые, иногда полити­ческие, всегда своеобразные, и никакого отношения к Италии не имевшие статьи (например, превосходно написанный «Русский пейзаж»). Впрочем, «несвоеобразного» вообще ничего не мог ни говорить, ни писать. С этим умнейшим человеком, которому ничего не надо было объяснять, можно было соглашаться или не соглашаться, но никак не приходилось его упрекать  за «середину», «золотую»: он всегда видел вещи с особенной, своей точки. Один из оригинальнейших, интереснейших собе­седников, каких доводилось знать.