Выбрать главу

   Мы сидели у окна, за моим столом, где лежали мои рукописи, говорили о литературе в простом дружеском тоне, а жена моя хозяйничала около той же каменной печки посреди комнаты. Десятилетняя наша дочь, в зимней ушастой шапке, только что вернулась из советской школы, скромно складывала свои тет­радочки, потряхивая двумя косицами с бантиками. А Пастернак, при всей своей склонности к самоновейшему, «передовому» в литературе, тоже скромно и совсем не по-футуристически со мной разговаривал. Он был ровно на девять лет, день в день, моложе меня, но ему вообще был свойствен дух молодости, открытости и  прямодушия. Будто свежий морской ветер. «В Пастернаке навсегда останется юность»,- сказала знаменитая наша поэтесса Анна Ахматова. Очень верно, насколько могу судить издалека. Молодое и открытое, располагающее.

   Рукопись оказалась отрывком из довольно большого повество­вания. Описывалось детство на Урале, на горном заводе. Подроб­ностей не помню, но общее впечатление такое: никакого крика, никакого футуризма, написано человеческим, а не заумным языком, но очень по-своему. То есть - ни на кого не похоже и потому ново. Ново потому, что талантливо. Талант именно и выражает неповторимую личность, нечто органическое, созданное Господом Богом, а не навязанное никаким направлением литературным. Насколько знаю, те главы, которые он тогда приносил, вошли в повесть «Детство Люверс», изданную позже в Советской России, но гораздо раньше «Доктора Живаго». У меня нет этого «Детства Люверс». Весьма подозреваю, что все это были под­ходы, еще довольно несмелые, к позднейшему «Доктору Жи­ваго». Можно было самым искренним образом - что я и сде­лал - приветствовать нового сотоварища по прозе, но никак нельзя  было предугадать будушую судьбу этого молодого пи­сателя с крупными чертами лица, крупным телом, неловкого и привлекательного, несущего в себе большой духовный заряд. Нельзя было предугадать и его будущую мировую славу.

***

   Осенью 1922 года почти все правление нашего Союза выслали за границу, вместе с группой других профессоров и писателей из Петрограда. Высылка эта была делом рук Троцкого. За нее высланные должны быть ему благодарны: это дало им возмож­ность дожить свои жизни в условиях свободы и культуры.­ Бердяеву же открыло дорогу к мировой известности.

   Берлин 1922 года оказался неким русско-интеллигентским центром. Туда как-то съехались и высланные, и уехавшие по своей воле (Андрей Белый, Пастернак, Марина Цветаева). Из Парижа, пробираясь уже из эмиграции в Россию, попал туда и гр. Алексей Толстой, впоследствии придворный Сталина и один из первых литературных буржуев Советской России.

   В Берлине Пастернака я встречал очень бегло, кажется, на литературных собраниях, в кафе Ноллендорфплатц. Да все это продолжалось и недолго: в 23-м году начался разъезд. Одни выбрали направление на Италию - Париж, другие вернулись в Москву. Три последних были А. Толстой, Андрей Белый и Пастернак. Там судьба их сложилась по-разному. Алексей Тол­стой нажил дом, автомобили, возможность кутить и пьянствовать сколько угодно и сколько угодно пресмыкаться перед Сталиным. Андрей Белый, всегда склонный к левому в политике, тоже старался изо всех сил, но ничего не вышло. Облику его не соответствовали дачи, деньги, безобразия - ловкачом и подха­лимом  он никогда не был. Писания же его, фантастический склад души и необычный язык казались там смешными и непонятыми, а потому ненужными. Жизнь его в России была очень тяжела. Он скончался в тридцатых годах.

   Судьба Пастернака оказалась самой сложной (из вернувшихся в Россию тогда писателей). Уклонов «вправо», в смысле поли­тическом, у него никогда не было. Скорее, левое устремление, свойственное ему с молодых лет. Насколько знаю, есть у него и произведение в таком духе («Лейтенант Шмидт»). Думаю, октябрьский переворот 1917 года он принял, но чем дальше шло время, тем труднее ему становилось. Очень уж он оказался самостоятельным, личным, не поддающимся указке. О том, что переживал внутри, судить трудно, но по роману «Доктор Живаго» и некоторым частным высказываниям можно о многом догады­ваться. Сыну художника, близкого Льву Толстому, выросшему в воздухе высшей культуры того времени, никак не по дороге с террором, кровью и диким насилием «сталинской эпохи».

   В 1937 году Пастернак едва ли не единственный среди писателей в Советской России не подписал петиции писательской о смертной казни целой группы прежних большевиков-интел­лигентов, не одобрявших в чем-то Сталина. Надо иметь понятие о  жизни в тогдашней России, о беспредельной подавленности людей деспотизмом , чтобы достаточно оценить мужество писа­теля, сказавшего наперекор всему: «нет».

   В это время была беременна его жена. Легко ли ему было сказать это «нет»? Сам он признает особый свой склад, тре­бующий необычайной «свободы духовных поисков». Конечно, он понимает, какой он «неудобный» муж, отец, глава семьи. Но вот все поставил на карту, не побоялся - и выиграл. Его не тронули. Правда, и не печатали ничего, кроме его перево­дов - переводил он и Шекспира, и Гете (теперь, как будто, Рабиндраната Тагора).

   Нелегкие для него годы. Но они, конечно, заново перепахали его душу. Теперь он далеко не тот, каким был в молодости. Трудно представить себе, чтобы тот Пастернак, которого некогда встречал и в Москве, позже в Берлине, писавший косноязычные, хаотические стихи, мог писать на Евангельские темы!  А напи­сал - опять все по-своему, но благоговейно. Да, конечно, он и тогда писал хорошую прозу, но должен был пройти долгий и тяжкий путь, неся крест одиночества, отчужденности, видя страдания вокруг, нечеловеческие беды, среди подхалимов, льстецов, фанатиков и просто негодяев, чтобы прийти к Истине Христовой - к любви, милосердию, состра­данию и уважению к человеку, к признанию его не роботом и машиной, а образом Божиим.

   От своего раннего писания он отрекся. Отрекся и от Мая­ковского. В Советской России голос покаяния! О, не такого «покаяния», перед «партией», которое нужно для карьеры, а потому ничтожно, лживо и унизительно. Нет, у него - без припадания к стопам власть имущих  - голос бескорыстный и внутренний. Некогда Маяковский кричал вместе со своей ордой: «Долой Пушкина». Пастернак не кричит, а просто отходит от этого Маяковского - не по пути им.

   «Одиночество и свобода» - так определяет, очень верно, критик и поэт Адамович положение писателя русского в эми­грации. Одиночество и не-свобода: так можно было бы сказать о положении Пастернака в России.

***

   И вот, неожиданно для всех, появился роман его - «Доктор Живаго». Роман вызвал целую литературу о себе, вышел чуть ли не на всех европейских языках, получил автор за него Нобелевскую премию - только в России книги этой нет, но представители бесчисленных «республик» СССР, вплоть до ин­гушей и чувашей, не читавши строчки из этого «Живаго», «строго осудили» его, автора всячески поносили, а один Геро­страт советский в Москве заявил на собрании некоем, в при­сутствии Хрущева, что Пастернак «хуже свиньи». (Слава этого «товарища» стала мгновенной. Мгновенно и забудется его ни­чтожное имя.)

   В действительности, «Доктор Живаго» выдающееся произ­ведение, ни «правое», ни «левое», а просто роман из револю­ционной эпохи, написанный поэтом - прямодушным, чистым и правдивым, полным христианского гуманизма, с возвышенным представлением о человеке - не таким лубочным, конечно, как у Горького: (человек - это звучит гордо!» - безвкусицы в Пастернаке нет, как нет позы и дешевой ходульности. Роман, очень верно изображающий эпоху революции, но не пропаганд­ный. И никогда настоящее искусство не было пропагандной листовкой.

ЕЩЕ О ПАСТЕРНАКЕ

 Из его «Автобиографических заметок» я узнал мелочь, по­служившую началом переписки: мы родились с ним в один и тот же день месяца, только он на девять лет позже меня.