Выбрать главу

   - ..Здравствуйте. Удивительное, знаете ли, это культурное хранилище, Эрмитаж.  Прямо  восхищаться приходится... Вот, например, этот Боттичелли ...

   - Алексей Максимович, это не Боттичелли.

   - Нет, нет, не говорите ... Боттичелли.

   - Это Беато Анджелико.

Разве такой уж грех спутать Анджелико с Боттичелли? Но доктринальный тон, а потом краска смущения и раздражения. («Я не какой-нибудь босяк, я Максим Горький, культурный писатель ... » )

   Вот какие времена: Горький стеснялся Беато Анджелико.

   Видно, что еще не воевали.

***

   Казалось бы, по романтизму ранних его лет, по патетичности, индивидуализму Горькому из левых ближе всех эсеры. Но он терпеть не мог русский народ - особенно не любил крестьян. Может быть, слишком хорошо на своей шкуре познал жизнь низов. Прекраснодушия интеллигентского в нем не оказалось. И затем, думаю, деляческая, грубая и беззастенчивая «линия» большевиков больше ему отвечает, чем «туманный идеализм» эсеров (с неким религиозным уклоном - это он всегда нена­видел). Ленин, решительный и циничный (если надо, солжет, если надо, предаст),- ему много ближе какого-нибудь Каляева. Реалисты были большевики - как будто бы и далеко метившие, но отлично знавшие низкую сторону жизни (три четверти «ге­ниальности» Ленина и состояли в том, что сумел вовремя сыграть на низких страстях).

Кажется, в полосе литературного упадка Горький еще ближе сошелся с большевиками. На острове Капри, где жил, вокруг него кишели эти люди, чуть ли не из ленинской пропагандист­ской школы. Да и сам Ленин бывал. Горький угадал, где будущая сила - и отчасти к ней прильнул. Что-то тесно, внутренне связывало его с Лениным, гораздо больше, чем с приятелями молодых лет: Андреевым, Шаляпиным. На литературе его тоже это отразилось.

   Рост истинного художника нередко в том заключается, что от раннего и чрезмерного, от непосредственного «трепета чувств» переходит он к более крепкому, суховатому, обдуманному - глубокому. Бывает даже так, что в этой зрелой полосе он имеет меньше успеха (Пушкин, Гете). Может быть, Горький тем же утешал себя в полном неуспехе натянутой и скучной «Матери» (основное произведение зрелого его периода). Во всяком случае закат свой, и довольно скорый, переживал нелегко. Утешения, справедливые для Пушкина, Гете, для него не подходили. Ибо те развивались, росли, углубляя свое мироощущение. Зрелое твор­чество их становилось не по зубам толпе. Они меньше имели успеха потому, что слишком перерастали середину, и художество их питалось из глубоких источников религиозно-философских. Горький же поставил на марксизм. Правда, в ту пору еще осторожно. Сам был слишком силен, своеобразен, чтобы целиком лечь «под стопы паньски». Но последствия сразу определились: не было еще случая, чтобы выигрывал (внутренно) художник от соприкосновения с марксизмом. Острой талмудической серой выжигает он все живое, влажное, стихийное в искусстве. Вот уж подлинно закон, а не благодать! Искусство все построено на благодати и на живой таинственной человеческой личности. Марксизм человека вообще стирает. Он мертв и не благодатен. Враг художника. От него должен всякий, желающий идти «до­рогою свободной», открещиваться, как от нечисти.

   Горький не сделал этого.

***

   И вот каково положение пред революцией: Горький очень, знаменит, но почти не «действующая армия». Книги его идут слабо. Интереса к нему никакого, ни в публике, ни в критике, ни среди художников слова. «Все в прошлом» - это Горький 1912-1916гг.

   Да, но несмотря на Капри, Ленина, сочувствие в войне Германии и ненависть к оружию русскому - Горький все же русский писатель с весом, первоклассным именем, авторитетом. Пусть Толстой его не любил, все же Горький дружит с лучшими русскими писателями, принят и желанен в образованном обще­стве, оценен и за границей. По шаблону казалось бы - академия и безболезненный закат. Но Россия не Франция. С русской страной и русским писателем приключилось особенное - ни на кого и ни на что не похожее.

   Литературно Горький в революцию не вырос, но и не очень сдал. Писал вечную историю некоей семьи «кулаков», «звериный быт» при царизме. Какой-нибудь Клим, Фома или Егор проходят жизнь с разными тяжкими и грязными эпизодами (любовь у него всегда животна), потом встречают замечатель­ных социалистов, и все меняется к лучшему. Временами, на­пример, в «Исповеди» (и в другом романе с «семейным назва­нием»), попадаются яркие описания быта людей. Помню впе­чатление, лет шесть назад, от новой его вещи: «Все-таки еще Горький держится ... » Он действительно не терял формы. Даже в пределах врожденной аляповатости и вульгарности пытался над нею что-то делать. От молодости осталась внутренняя без­вкусица, цинизм. И возросла антидуховность. Может быть, это одна из самых страшных черт Горького, чем дальше, тем грубей, мрачней, кощунственней он становился. Это сближало его с людьми «новой России».

   Но не сразу - далеко не сразу - он сошелся с ними окончательно.

   Долгое ли пребывание в интеллигенции, личные связи, сво­бодолюбие молодости - но поначалу Горький оказался даже неким enfant terrible революции. И газета его «Новая жизнь», и сам он в ней с большевиками враждовали. О, конечно, контр-революционером никогда он не был.   На первых порах позволялась ему дворянская вольность критики. Но только вна­чале. «Новую жизнь» все же закрыли. Горький был личный друг Ленина, и неприятностей для него самого не могло воз­никнуть ... Он попал в положение либерального сановника при консервативном правительстве: ворчать можно, но про себя. А вообще начальство все и само знает, без критики.

   В первые годы революции в нем появились новые страсти, окрепли и прежние. Из новых - к титулам, князьям, если можно, даже грандюкам. Для Чека это было, пожалуй, зазорно:  Горький хлопочет за рюриковичей и, по-видимому, кое-кому помогает. Во всяком случае, в это время появилось у него немало аристократических знакомств. Вторая страсть - к ученым. Не имев никогда никакого отношения к науке, он теперь твердо решил ее не выдавать. («Вы читали радиоактивиста Содли? Зна-ете ли, пре-восходная брошюра ») Здесь, как и с князьями, принялся он развивать полезную деятельность. Правда, радио­активист Содли в пайке не нуждался, но влюбленный в него русский буревестник насчет отечественных радиоактивистов хло­потал. Чуть ли не при его содействии учрежден был и паек «Цекубу», благодаря которому не окончательно вымерли ученые.

   Страсть третья - вполне новая и вполне в русском писателе неожиданная: к спекуляции.

***

   В Москве, на Николаевском вокзале. - Куда это вы, Алексей Максимович?

   - Да в Петербург, знае-те ли. Спекулировать.

   Такой разговор передавал мне близкий к Горькому (и очень ему преданный) человек. С ним тот не стеснялся - впрочем, напрасно было и скрывать: горьковское «эстетство» неожиданно в революцию возросло. К восхищению Беато Анджелико, при-нимаемому за Боттичелли, прибавилось понимание в фарфоре, мехах, старинных коврах ... а всего этого тогда появилось немало. И темных людей, вокруг Горького сновавших, тоже немало. Шушукались, что-то привозили, увозили. Доллары, перстни, табакерки... Та самая М. Ф. Андреева, что некогда играла Раутендейлен, теперь, по старой дружбе, летала «дипкурьером» в Берлин, тоже что-то добывала и сбывала, хлопотала, создавала «комбинации» .

   - Не нападайте на Алексея Максимовича,- говорил мне все тот же общий у меня с Горьким приятель,- он спас 278 человек!

   Откуда это известно ему было с такой точностью - сказать не могу. Но и если 27, тоже отлично. Но вот странная черта: об этой деятельности Горького знали все, и кто бы мог ее не одобрять? А все-таки ему не доверяли. Пресса у него была неважная. Например, выборы председателя Союза писателей. Из оставшихся в России Горький несомненно был знаменитейший. Естественно и ему возглавлять оба отделения Союза - петер­бургское и московское. Но ни там, ни тут он не прошел (в нашем, московском правлении не получил ни одного голоса) .