Выбрать главу

А как было жаль, как сердце сжалось - от такой свободы, своей от него, его от меня, его от всех. Хотя и расширилось радостью, что А. Г., которая мне так нравилась, меня целый вечер выпрашивала. Сжалось - расширилось - в этом его, сердца, и жизнь.

При первом свидании с Аделаидой Казимировной: "А я теперь знаю, почему вы меня так особенно любите! Нет, нет, не за стихи, не за Германию, не за сходство с собой - и за это, конечно, - но я говорю - особенно любите..." "Говорите!" - "Потому что Макс вам меня подарил. Не глядите, пожалуйста, такими невинными глазами! Он мне сам рассказал". - "Марина! (Молчит, переводя дыхание.) Марина! Макс Александрович вас мне не подарил, он вас мне проиграл". - "Что-о-о?" - "Да, милая. Когда он мне принес вашу книгу, я сразу обнаружила полное отсутствие литературных влияний, а М. А. настаивал на необнаруженном. Мы целый вечер проспорили и в конце держали пари: если М. А. в течение месяца этого влияния не обнаружит, он мне вас проигрывает, как самую любимую вещь. Потому что он вас очень любил, Марина, и еще любит, но только так и поскольку разрешаю - я. Никакого влияния, кроме Наполеона, который не есть влияние литературное, он обнаружить не мог - потому что, я это сразу знала, никакого литературного влияния и не было - и я вас через месяц, день в день, час в час - получила. О, он очень старался вас отстоять, то есть вашего духовного отца изобличить, он даже пытался представить Наполеона, как писателя, ссылаясь на его воззвания к солдатам: "Soldats, du haut de ces pyramides quarante siecles vous regardent..." * Но тут я его изобличила и заставила замолчать. Так, милая, вы и сделались моей собственностью. (С неподдельным негодованием:) А сам теперь ходит и хвастается, что подарил... это очень некрасиво".

* Солдаты, с этих пирамид сорок веков смотрят на вас... (франц.)

Макс стоял на своем. Аделаида Казимировна стояла на своем. Совместно я их спросить как-то не решилась. Может быть, тайно боясь, что вдруг - в порыве великодушия - начнут меня друг другу передаривать, то есть откажутся оба, и опять останусь собака без хозяина либо, по сказке Киплинга, кошка, которая гуляет сама по себе. Так правды я и не узнала, кроме единственной правды своей - к ним обоим любви и благодарности. Но - проиграл или подарил - "Передайте Марине,- писала она в последнем письме тому, кто мне эти слова передал, - что ее книга Версты 22, которую она нам оставила, уезжая, - лучшее, что осталось от России". Это ответственное напутствие я привожу не из самохвальства, а чтобы показать, что она Максиным подарком или проигрышем - до конца осталась довольна.

Так они и остались - Максимилиан Волошин и Аделаида Герцык - как тогда сопереплетенные в одну книгу (моей молодости), так ныне и навсегда сплетенные в единстве моей благодарности и любви.

КОКТЕБЕЛЬ

Пятого мая 1911 года, после целого чудесного месяца одиночества на развалинах генуэзской крепости в Гурзуфе, в веском обществе пятитомного Калиостро и шеститомной Консуэлы, после целого дня певучей арбы по дебрям восточного Крыма, я впервые вступила на коктебельскую землю, перед самым Максиным домом, из которого уже огромными прыжками, по белой внешней лестнице, несся мне навстречу - совершенно новый, неузнаваемый Макс. Макс легенды, а чаще сплетни (злостной!), Макс, в кавычках, "хитона", то есть попросту длинной полотняной рубашки, Макс сандалий, почему-то признаваемых обывателем только в виде иносказания "не достоин развязать ремни его сандалий" и неизвестно почему страстно отвергаемых в быту - хотя земля та же, да и быт приблизительно тот же, быт, диктуемый прежде всего природой, Макс полынного веночка и цветной подпояски, Макс широченной улыбки гостеприимства, Макс - Коктебеля.

- А теперь я вас познакомлю с мамой. Елена Оттобальдовна Волошина Марина Ивановна Цветаева.

Мама: седые, отброшенные назад волосы, орлиный профиль с голубым глазом, белый, серебром шитый, длинный кафтан, синие, по щиколотку, шаровары, казанские сапоги. Переложив из правой в левую дымящуюся папиросу: "Здравствуйте!"

Е. О. Волошина, рожденная - явно немецкая фамилия, которую сейчас забыла. Внешность явно германского - говорю германского, а не немецкого происхождения: Зигфрида 23, если бы прожил до старости, та внешность, о которой я в каких-то стихах:

- Длинноволосым я и прямоносым

Германцем славила богов.

(Что для женщины короткие волосы - то для германца длинные.) Или же, то же, но ближе, лицо старого Гёте, явно германское и явно божественное. Первое впечатление - осанка. Царственность осанки. Двинется - рублем подарит. Чувство возвеличенности от одного ее милостивого взгляда. Второе, естественно вытекающее из первого: опаска. Такая не спустит. Чего? Да ничего. Величественность при маленьком росте, величие - изнизу, наше поклонение - сверху. Впрочем, был уже такой случай - Наполеон.

Глубочайшая простота, костюм как прирос, в другом немыслима, и, должно быть, неузнаваема: сама не своя, как и оказалось, два года спустя на крестинах моей дочери 24: Е. О., из уважения к куму - моему отцу - и снисхождения к людским навыкам, была в юбке, а юбка не спасла. Никогда не забуду, как косился старый замоскворецкий батюшка на эту крестную мать, подушку с младенцем державшую, как ларец с регалиями, и вокруг купели выступавшую как бы церемониальным маршем. Но вернемся назад, в начало. Все: самокрутка в серебряном мундштуке, спичечница из цельного сердолика, серебряный обшлаг кафтана, нога в сказочном казанском сапожке, серебряная прядь отброшенных ветром волос - единство. Это было тело именно ее души.

Не знаю, почему - и знаю, почему - сухость земли, стая не то диких, не то домашних собак, лиловое море прямо перед домом, сильный запах жареного барана, - этот Макс, эта мать - чувство, что входишь в Одиссею.

Елена Оттобальдовна Волошина. В детстве любимица Шамиля, доживавшего в Калуге последние дни 25 "Ты бы у нас первая красавица была, на Кавказе, если бы у тебя были черные глаза". (Уже сказала - голубые.) Напоминает ему его младшего любимого сына, насильную чужую Калугу превращает в родной Кавказ. Младенчество на коленях побежденного Шамиля - как тут не сделаться кавалером Надеждой Дуровой или, по крайней мере, не породить поэта! Итак, Шамиль. Но следующий жизненный шаг - институт. Красавица, все обожают. "Поцелуй меня!" - "Дашь третье за обедом - поцелую". (Целоваться не любила никогда.) К концу обеда перед корыстной бесстрастной красавицей десять порций пирожного то есть десять любящих сердец. Съев пять, остальными, царственным жестом, одаривала: не тех, кто дали, а тех, кто не дали.

Каникулы дома, где уже ходит в мужском, в мальчишеском - пижам в те времена (шестьдесят лет назад!) не было, а для пиджака, кроме куцего уродства, была молода.

О ее тогдашней красоте. Возглас матроса, видевшего ее с одесского мола, купающейся: "И где ж это вы, такие красивые, родитесь?!" - самая совершенная за всю мою жизнь словесная дань красоте, древний возглас рыбака при виде Афродиты, возглас - почти что отчаяния! - перекликающийся во мне с недавними строками пролетарского поэта Петра Орешина, идущего полем:

Да разве можно, чтоб фуражки

Пред красотой такой не снять?

Странно, о родителях Е. О. не помню ни слова, точно их и не было, не знаю даже, слышала ли что-нибудь. И отец, и мать для меня покрыты орлиным крылом Шамиля. Его сын, не их дочь.

После института сразу, шестнадцати лет, замужество 26. Почему так сразу и именно за этого, то есть больше, чем вдвое старшего и совсем не подходящего? Может быть, здесь впервые обнаруживается наличность родителей. Так или иначе, выходит замуж и в замужестве продолжает ходить - тонкая, как тростинка - в мальчишеском 27, удивляя и забавляя соседей по саду. Дело в Киеве, и сады безмерные.

Вот ее изустный рассказ:

- Стою на лесенке в зале и белю потолок - я очень любила белить сама чтобы не замазаться, в похуже - штанах, конечно, и в похуже - рубашке. Звонок. Кого-то вводят. Не оборачивая головы, белю себе дальше. К Максиному отцу много ходили, не на всех же смотреть.

"Молодой человек!" - Не оборачиваюсь. - "А молодой человек?" Оборачиваюсь. Какой-то господин, уже в летах. Гляжу на него с лестницы и жду, что дальше. "Соблаговолите передать папаше... то-то и то-то..." - "С удовольствием". Это он меня не за жену, а за сына принял. Потом рассказываю Максиному отцу - оказался его добрым знакомым. "Какой у вас сынок шустрый, и все мое к вам дело передал толково, и белит так славно". Максин отец ничего. "Да, - говорит, - ничего себе паренек". (Кстати, никогда не говорила муж, всегда - Максин отец, точно этим указывая точное его значение в своей жизни - и назначение.) Сколько-то там времени прошло - у нас парадный обед, первый за мою бытность замужем, всё Максиного отца сослуживцы. Я, понятно: уже не в штанах, а настоящей хозяйкой дома: и рюши, и буфы, и турнюр на заду - все честь честью. Один за другим подходят к ручке. Максин отец подводит какого-то господина: "Узнаешь?" Я-то, конечно, узнаю - тот самый, которого я чуть было заодно не побелила, а тот: "Разрешите представиться". А Максин отец ему: "Да, что ты, что ты! Давно знакомы". - "Никогда не имел чести". - "А сынишку моего на лестнице помнишь, потолок белил? Она - самый". Тот только рот раскрыл, не дышит, вот-вот задохнется. "Да я, да оне, да простите вы меня, сударыня, ради Бога, где у меня глаза были?" - "Ничего, говорю, - там где следует". Целый вечер отдышаться не мог! Из этой истории заключаю, что рожденная страсть к мистификации у Макса была от обоих родителей. Языковой же дар - явно от матери. Помню, в первое коктебельское лето, на веранде, ее возмущенный голос: