Во время нашего проживания в доме Стамбулопулоса прошли первые Олимпийские игры. Афины были праздничными: на центральных улицах были установлены арки с газовыми фонарями, отчего светло здесь было как днем. Победителем марафона стал грек по имени Луис. Я помню его появление на стадионе: он был весь в черном и напоминал своим видом одного из учеников Школы изящных искусств в Париже, надевшего свой маскарадный костюм на знаменитый ежегодный бал des Quat’z’Arts. Наследный принц Константин спустился на арену и обнял Луиса. Публика безумствовала. Другим олимпийским чемпионом, победителем в тяжелой атлетике, стал пехотный капрал по имени Тофалос. Уже в десятилетнем возрасте этот Тофалос при небольшом росте был огромным, как слон, и весил 115 килограммов. Сын винодела с Пелопонеса, в лавке своего отца он поднимал огромные бочки с вином, которые было не сдвинуть с места и вчетвером.
После Олимпийских игр на афинском стадионе прошло несколько постановок «Ифигении в Тавриде». Специально для этого случая из Парижа прибыл известный трагик Сильвейн в сопровождении франко-греческого поэта-парнасца Мореаса, переведшего трагедию на французский.
Насколько Олимпийские игры были прекрасным, воодушевляющим зрелищем, вызвавшим огромный энтузиазм, настолько «Ифигения в Тавриде» оказалась скучной, утомительной и, главное, искусственной. И публика, и актеры пребывали в губительной атмосфере интеллектуализма: все, казалось, с трудом сдерживали зевоту. В целом эта атмосфера была сродни той, что царит ныне в концертных залах при исполнении современной музыки, в театрах на заумных спектаклях, на выставках «шедевров» современной живописи — собственно, повсюду, где есть место снобизму и глупости наших современников. Я всегда испытывал глубокую неприязнь к спектаклям под открытым небом. Персонажи в костюмах, декламирующие и жестикулирующие под настоящим небом, на фоне настоящей природы, всегда казались мне столь же нелепыми, сколь фальшивыми. Однако во всех странах оформители постановок под открытым небом не желают этого понимать и продолжают скорее по причине глупости, чем из-за упорства или по убеждению, придерживаться этого несуразного принципа. Кинорежиссеры также не желают понимать, что в костюмных фильмах персонажи не могут существовать в реальной натуре, среди реальных деревьев, под реальным небом или в реальном море, и чем костюм персонажа стариннее, тем нелепее он смотрится на фоне живой природы. Персонаж, облаченный в костюм, требует искусственных деревьев, гор, неба, поскольку только в рисованных декорациях он выглядит естественно. То, что делается сегодня, нелепо. Использование в театре купола Фортуни и различных механизмов, создающих иллюзию моря, дождя, облаков, молний, ветра, приводит лишь к тому, что спектакль кажется чем-то бесконечно грубым, неприятным, глупым и главным образом фальшивым. Публика, естественно, не понимает таких вещей и во время летних представлений в термах Каракаллы каждый раз разражается громкими аплодисментами, когда в последнем акте «Силы судьбы» видит каскад воды. Я, а еще с большей проницательностью и глубиной — Изабелла Фар[7], крупнейший философский ум нашего века, писали об этом во многих своих статьях, излагая и растолковывая различными способами то, что люди упорно не желают понимать. Мысленно я часто возвращаюсь к словам Эрнеста Ренана, который любил повторять, что ничто не представляется ему столь безграничным, как человеческая глупость.
Из дома Стамбулопулоса мы перебрались в дом, имя хозяина которого я не помню. В Греции мы часто меняли место проживания, причем переезжали мы приблизительно раза два в год. Мне судьбой было предназначено постоянно менять свое жилье. В новом доме, удаленном от центра, я вел весьма тоскливое существование. Состояние здоровья моего отца было прескверным. Дом находился на северной окраине города, за ним простирались безлюдные, неухоженные земли. К дому нашему примыкал сад, где был заросший водорослями пруд со стоячей водой, с мошками, лягушками, комарами и всякого рода рептилиями; я заболел малярией. Ночами меня лихорадило, от озноба я стучал зубами. Тем не менее я продолжал рисовать, а когда выздоровел, был отправлен отцом к франко-швейцарскому художнику Жиллерону, устроившему в своем доме некое подобие школы рисования и живописи. В школе этой копировали гравюры. Сам Жиллерон писал главным образом Акрополь, развалины храмов и древние монументы. Был он высоким, крепкого телосложения человеком с жидкой седой остроконечной бородкой, носил очки и слегка напоминал Бёклина, но в его взгляде не было той глубины, того блеска, которые свойственны были великому художнику из Базеля. Во время Страстной недели, когда ночью по улицам шла процессия, которую в Греции называли эпитафией, наш дом, расположенный на окраине города, становился чем-то вроде мишени для любителей петард и шутих. Эпитафия представляла собой, по сути, погребальную процессию, во время которой крест с изображением Распятия несут, как гроб с телом усопшего во время похорон. Во главе процессии медленно вышагивало подразделение пехотинцев с винтовками, которые они держали опущенными к земле штыками. Военный оркестр играл различные похоронные марши, но самыми популярными среди них были марши Шопена и Бетховена. Толпа поднимала шум, стреляя из ружей и пистолетов, взрывала петарды, бросая их о землю или в стены домов. Слово петарда по-гречески звучит varilotta, возможно, от итальянского barile или греческого varili, что означает «бочонок». Петарда эта в самом деле напоминала крошечный бочонок на короткой веревочке. Когда шествие проходило мимо, на стены нашего дома обрушивался град петард. В эти ночи из-за страшного шума я не мог уснуть, а наш пес Троллоло в смертельном ужасе от взрывов забивался под кресло и там до утра трясся от страха. Причиной того особого ожесточения, с которым бросали петарды в стены нашего дома, было то, что мы итальянцы, то есть иностранцы и католики, для обитателей этого периферийного района мы были чужие, franchi, как нас называли на афинском жаргоне.
7
Изабелла Фар (настоящая фамилия