Лет восемь спустя, когда я был в Америке, умерла моя мать. И в этом случае никто из моих друзей, из тех, с кем я был знаком столько лет, с кем имел тесные контакты, не дал себе труда написать мне пару теплых слов в утешение. Только два человека вспомнили обо мне и через моего брата передали слова соболезнования — это были люди, которых я видел редко и которые не были мне близкими друзьями: скульптор Романелли и писатель Антонио Балдини.
После смерти отца я продолжил занятия в живописном классе Политехнической академии, но провалился на заключительном экзамене. В качестве модели на экзамене служил обнаженный по пояс старик с тюрбаном на голове и длинной восточной трубкой в руках. Думаю, мой провал был в определенном смысле закономерен: подготовился к этому экзамену я плохо, здоровье мое было неважным. Из-за нервного расстройства, вызванного смертью отца, частых желудочных колик, знойной жары афинского июля я чувствовал себя утомленным, подавленным и растерянным, что, естественно, сказалось на моей работе.
Но я продолжал как мог работать дома. Я писал автопортреты, фрукты и прочие предметы, писал с натуры. Время шло. Мой брат, делавший большие успехи в Консерватории по классу фортепиано, решил посвятить себя музыке. Все рекомендовали нам перебраться в Германию, в Мюнхен, где я смог бы продолжить занятия живописью, а брат — музыкой. Мюнхен в ту пору был чем-то вроде сегодняшнего Парижа. Моя мать принялась распродавать мебель, и дом мало-помалу пустел. В доме имелась прекрасная библиотека моего отца, где были в основном книги по математике, инженерному делу и механике. Мы дали объявление в газете о распродаже имущества, где указаны были также два седла из английской кожи, женское и мужское. Однажды взглянуть на седла пришел некто, кто заявил, что купить их хочет не он, а сын археолога Шлимана. Этот сын Шлимана, пустой молодой блондин, унаследовавший миллионы своего гениального и немного сумасшедшего родителя, полагая себя важной персоной, вел блестящий образ жизни. Видя, что посетитель в сомнении, моя мать сказала, что лучше бы Шлиман с супругой сами пришли взглянуть на седла. На это их посланник ответил со значительностью, что столь богатые и важные господа прийти сами не могут. Услышав такой ответ, моя мать пришла в ярость и в резких выражениях велела посланнику убираться вон, заявив, что ей плевать как на него, так и на господина Шлимана.
Полной противоположностью агента сына Шлимана явился молодой студент инженерного факультета, который, судя по его одежде, был очень беден. Он немного говорил по-итальянски. Был он робок, почтителен и намеревался приобрести книги, необходимые ему для учебы. Однако цены превышали его возможности, но моя мать, растрогавшись, их ему подарила. Когда бедный студент бессвязно пытался выразить свою благодарность, руки его дрожали. Уходил он, прижимая пачку с книгами к груди. На следующий день моя мать получила написанное по-итальянски, хоть с ошибками, но в выражениях достойных и возвышенных, письмо, способное выдержать сравнение с лучшими письмами Гёте, мадам де Севинье и прочих известных авторов прошедших времен. Мать позвала меня с братом и вслух прочла нам письмо бедного признательного студента.
Настал день отъезда. Было решено по дороге в Мюнхен сделать несколько остановок в городах Италии. В Патрах мы погрузились на греческий корабль; корабль направлялся в Венецию, когда он миновал Бриндизи, началась страшная качка, и я почувствовал себя очень плохо. Добравшись до Бари, я упросил мать прервать наше путешествие на корабле и ехать до Венеции по железной дороге. Мой брат в одной из своих книг утверждает, что путешествие на корабле прервано было по причине моей морской болезни. Это правда, возможно, я, настойчивее, чем он, просил мать продолжить путешествие по железной дороге, но также верно и то, что брат мой страдал от морской болезни, по крайней мере так же, как страдал от нее я. Мать уступила моей просьбе. Прибыв в Венецию, мы расположились в гостинице «Луна», однако обедать ходили в ресторан под названием «Черный волос». Начались бесконечные изнурительные хождения по церквям, палаццо, галереям. К вечеру я чувствовал себя смертельно уставшим, поскольку весь день, задрав голову, рассматривал картины и фрески, так что к концу дня у меня ныла шея и ломило затылок. В ту пору в шедеврах Тинторетто, Веронезе и Тициана я разбирался не так, как теперь, то есть видел в них то, что видят все: раскрашенную картинку, простую иллюстрацию, воспринимал их поверхностно, получая относительное удовольствие. Думаю, что скуку, которую я испытывал тогда мальчиком, в такой ситуации испытывает немалое количество взрослых людей разных национальностей в разных странах с той лишь разницей, что, будучи в праве свободно распоряжаться собой, делают они это добровольно, что лишний раз доказывает безграничность человеческой глупости.