Выбрать главу

Вероятно, страницы жизни, связанные с Испанией, самые высокие, светлые, в наибольшей степени проникнутые общечеловеческим интересом.

И это представление оказалось отчасти иллюзорным. Именно отчасти, потому что карты Испании на площадях наших городов, ощущение испанской трагедии как своей личной — реальность. И пароходы с испанскими детьми. Но корыстная политика наших властей, для которых испанцы стали разменной картой, и расколы в самой Испании — тоже реальность.

Однако и сегодня для меня «победивший звук» — в Испании 36-го года, пусть лишь на мгновение, — возможность человеческого братства «Интернациональные бригады».

Каким страшным сном тогда показалось бы: три-четыре десятилетия спустя чуть ли не о каждом будут спрашивать: а он кто? Русский? Венгр? Какой процент крови? Украинской, еврейской, французской?..

Наше тогдашнее отношение к Испании совпадало с отношением людей, от нас бесконечно далеких. Не буду ссылаться на Хемингуэя или на Мальро. Приведу слова Оруэлла из книги «Дань Каталонии»: «…быть может, это звучит как безумие, но единственное, чего мы оба хотели, — это вернуться в Испанию. Эта война, в которой я принял столь незначительное участие, оставила преимущественно дурные воспоминания, но я не хотел бы упустить ее… Результат всего — вовсе не обязательно разочарование и цинизм. Как это ни удивительно, после войны в Испании я стал больше, а не меньше верить в человеческое достоинство».

В сентябре 36-го года был вечер встречи с новым набором. Мы — второкурсники — ощущали себя убеленными сединами опыта. Но само собой получился вечер, посвященный Испании. Вдвоем с Инной Кулаковской Леня написал к этому вечеру приветствие — взволнованное, романтическое. В конце обращения, где шла тема «если завтра война», говорилось: «тогда народный комиссар обороны станет народным комиссаром наступления…» Кажется, за всю войну это ни одному пишущему так в голову и не пришло.

На факультете не любили штампы, боялись штампов, травили штампы. После обращений, резолюций, написанных как стихи, со строго отобранными словами, чтобы был ритм, главное, чтобы была свежая мысль, мы потом годы и годы слушали, читали, утверждали перелицованные, вчерашние, одинаковые резолюции со стандартным пафосом.

На испанском вечере Леня впервые прочел стихи, которые потом были включены в сборник «Мы с вами»:

…Пусть выходит сердце, как победа, как весна к открытому окну, к черноглазым девушкам Овьедо, отстоявшим пулями весну. И они, уверенны и ловки, проходя сквозь пулеметный дым, зарядят тяжелые винтовки сердцем сокрушающим моим.

Эти стихи он читал в Колонном зале на испанском вечере. Гордилась я им необыкновенно.

Однажды утром, открыв «Известия», увидели резкую, ироническую статью Эренбурга о слабых стихах советских поэтов, посвященных Испании. Имена поэтов не назывались, только номера. Поэт № 6, издевался Оренбург, предлагает испанцам заряжать винтовки его сердцем. Друзья стали называть Леню «поэтом № 6». И долго у нас в семье был комплекс чеховского героя: «пропечатали».

Наш друг Витя Перов также поклонялся газете, также мечтал о журналистике. Он женился на Ханке Ганецкой, нашей студентке. Молодые, красивые, счастливые, уезжали они в первое путешествие. А летом 37-го года у Вити не распознали гнойный аппендицит, дали касторку, начался перитонит, он умер. Мы стояли в почетном карауле в клубе того дома на набережной, на улице Серафимовича, который все называли «дом правительства». Там в это время уже шли аресты, запечатывались двери одна за другой. Месяц спустя была запечатана и та, из которой вынесли Витин гроб. После ареста его тестя, старого большевика Ганецкого, кто-то сказал, будто Витю убили «враги народа». И мы не отвергли этого с негодованием, не назвали абсурдом. А скорее — поверили, я в большей, Леня — в меньшей степени. Верили же мы и гораздо более глупым и гораздо более страшным вещам.

На сцене театра Охлопкова шла тогда пьеса «Павел Греков». Помню наэлектризованный зал, наше с Леней волнение, помню, что борьба шла между доверчивостью и подозрительностью и побеждала доверчивость. Большинство из нас, даже вне зависимости от различий в характерах, были гораздо более склонны верить людям. Но воспитывали нас иначе.

У Лени был ум сильный, скептический. Он не хотел и не умел преклоняться. Он был человеком как раз того типа, который, казалось, и должен был заявить: это ложь, я не верю, чтобы во всех областях управления страной оказались враги народа. Этого просто быть не может.

Но Леня так не сказал и так законченно, бесповоротно не подумал. Еще, вероятно, и потому, что тогда встали бы, неизбежно встали бы новые грозные вопросы: кто же и для чего все это делает? Кому же все это нужно? А к таким вопросам он совсем не был подготовлен. Чтобы задавать вопросы, наверное, надо было хоть в какой-то степени смотреть со стороны. Извне. А Леня был внутри. Его не сразу пустили внутрь, его в школе один раз не приняли в комсомол, потому что отец его был кустарем. А когда он оказался уже внутри, он стал счастлив. Счастлив не только сознанием причастности, но и признанием причастности.

Ум находил разные выходы.

Он очень любил играть в занимательную игру «Разоблачили врага». Не он ли ее и придумал? Тогда во всех журналах печатались пьесы о «врагах народа». Суть игры состояла в том, чтобы, не читая пьесы, по списку действующих лиц определить, кто враг. И чаще всего это удавалось — драматурги-ремесленники наделяли отрицательных персонажей соответствующими фамилиями.

Ему отвратительны были фанатики, он не разделял моего поклонения Жанне д’Арк, он любил то место из предисловия к «Золотому теленку», где Ильф и Петров издеваются над хмурым господином, изрекающим: «Когда строят социализм, хочется молиться». Он безжалостно высмеивал глупость, подлость, приспособленчество.

Мне часто бывало жаль людей, над которыми он смеялся.

Как бы он поступал, как бы вел себя в сорок пятом и сорок девятом, в пятьдесят третьем и в пятьдесят шестом?

Как и многие наши современники, он облегченно вздохнул, когда началась война. И линия между друзьями и врагами стала линией фронта.

* * *

Лене была свойственна резкая смена настроений. Чаще всего состояние невероятной активности, которую даже трудно вообразить. А после этого — апатия, он мог целые дни просто лежать на диване. Сидеть за письменным столом день за днем, в определенные часы он не умел и так и не научился.

Впрочем, возникали тысячи планов — книг, статей, поездок, не все воплотились в жизнь, но очень многое было сделано.

Мне почти все время приходится говорить «мы». Потому что все было вместе — кусали от одной булки, жили на людях, все делили с друзьями; странной и подозрительной, во всяком случае ненормальной, показалась бы сама мысль об уединении. Как-то вполне естественно, что Леня и покоится вместе с погибшими на одном самолете, за общей оградой.

И творчество тоже мыслилось как нечто коллективное, хотя душой, началом, движущей силой всех творческих планов был именно он.

Собрались писать сценарий о Маяковском. Написали водевиль (вчетвером с Б. Кремневым и Л. Черной) «X через К» — ход через кухню, про обмен квартир. Задумали драму (что-то под влиянием пьесы Пристли «Время и семья Конвей»).

Писали втроем с Л. Черной сатирический роман про некоего гражданина Эванова.

Леня часто бывал недоволен собой. Он записывает в дневник: «Как мало я успел, как немного сделал. А возможностей было хоть отбавляй — терпения бы побольше, да трудолюбия, да уверенности в себе. В этом, конечно, очень трудно признаваться даже самому себе.

Все время думаю — теперь наверстаю, но снова проходит время, накапливаются уже нешуточные годы (24! — Р. О.), а сделано все же ненамного больше. Обидно!»