Выбрать главу

И все же какая это огромная радость — знать, чувствовать: это твое, кровное, это строят твои товарищи для других твоих товарищей, это общее дело, чистое, честное, и строится все чистыми руками. Преодоление наивной романтики — так казалось и авторам, и исполнителям, и зрителям — состояло в том, чтобы были показаны трудности. На сцене, как и в жизни, не хватало еды, жилья, палаток и т. д. Слабые люди этих бытовых трудностей не выдерживали.

В действительности — это я только сейчас понимаю, в самом спектакле были и разные стороны большой лжи: «враги народа», разоблачаемый троцкист, кулаки. Но я-то воспринимала каждое слово со сцены, каждое движение как истину.

А в жизни государства это был 1941 год. После тридцать седьмого, во время пакта с Германией.

В пьесе Светлова «Двадцать лет спустя» комсомольцы времен гражданской войны пели об эстафете, которую они передадут «далеким дням шестидесятых лет»…

В наших руках тогда, в начале сороковых годов, эта эстафета была. И мы не сомневались в том, что передадим ее следующим поколениям. Но история рассудила иначе.

                                     1961–1979

11.

Рядом

1.

(пропущена)

                                      1961

2.

В июне 1935 года в Колонном зале Дома Союзов состоялся первый торжественный выпуск десятиклассников.

Я кончила девятый класс. Мы слонялись по улице Горького, которую называли чаще Тверской, тогда еще не было понятия «Бродвей»,

Наши мальчики впервые начали выпивать. Девочки впервые заинтересовались туалетами. Появилась в нашей компании Тамара Зейферт — из балетной школы Большого театра. Ее ножки я запомнила с тех пор, потом ими восхищались в разных странах мира, когда она стала прима-балериной в ансамбле Игоря Моисеева.

Мы все тогда носили стандартные башмаки на резине. У Тамары прямо от подошвы поднимались тонкие ремни, оплетали ступню. Мы видели такое лишь на рисунках в хрестоматиях по античной литературе. Сейчас никого не удивляют босоножки. Но тогда это было из сказок.

В июне 1935 года я впервые в жизни попала на вечеринку, с патефоном, с песнями Вертинского и Лещенко, с танцами и поцелуями.

Посреди общего веселья я внезапно выбежала из квартиры и на улице разрыдалась. Почему, о чем я плакала? Я была трезва. Происходившее не доставляло мне никакого удовольствия. А потом вдруг стало горько, показалось отвратительным все вокруг, все друзья и подруги и я сама. Я — изменница! Я изменила своим высоким мечтам… Рыдала я долго и никому не могла объяснить, в чем дело.

А наутро в глубочайшем недовольстве собой я развернула газету и прочитала о вечере десятиклассников в Колонном зале, прочитала речь Ани М.

Пока я предавалась «сладкой жизни», там, в Колонном зале, на трибуне моя ровесница говорила настоящие слова о настоящей жизни. Эту неведомую девушку я присоединила к ряду героев — книжных и реальных.

Ту речь до сих пор помнят многие мои ровесники. Видимо, ей удалось выразить нечто общезначимое, задевавшее нас всех.

«Наше поколение, — сказала она, — стало вместе со страной совершеннолетним». «Самая высшая точка на земном шаре — пик Сталина — завоевана нашей страной. Самое лучшее в мире метро — наше метро. Самое высокое небо над нашей страной — его подняли наши стратонавты. Самое глубокое море — наше море, его углубили наши водолазы. И мы хотим работать, учиться, бегать, рисовать, играть лучше всех, быстрее всех, красивее всех».

Если исследовать статистически газетный язык тех лет, словосочетания «самый(ая, ое) лучший (ая, ее) в мире», «впервые в истории человечества», «только в нашей стране», вероятно, окажутся среди наиболее частых. Но и сегодня, перечитывая эту речь, я вижу, что она тогда сказала об этом свежо, не штампованно. Это и личная одаренность и безусловная искренность. Кому из восемнадцатилетних чуждо стремление «бегать, рисовать, играть лучше всех, быстрее всех, красивее всех»!

Да разве только в юности? Ведь к 35-му году у нас были заслуженно первые места во многих областях человеческих знаний. Расширялась вселенная. Одно за другим свершались открытия мирового значения.

Анина речь дышала не только субъективной искренностью. Ей удалось выразить время.

Вскоре многих первооткрывателей арестовали, Н. Вавилова убили голодом, окружающих сломали, сами открытия затоптали. Чтобы десятилетия спустя либо открывать вновь, либо использовать зарубежный опыт.

Когда я перечитала в старой газете речь Ани и в 1963 году приступила к этой главе, мне сначала внутренне необходимо было перечеркнуть ее пафос. Перечеркнуть для себя, в себе, она была неотъемлемой частью меня прежней.

А потом, прожив годы, почувствовала: нет, только перечеркнуть недостаточно. Пытаюсь проникнуть еще хоть на один слой глубже. В ту непостижимую или бесконечно сложно постижимую закономерность: Время было не только тлетворное. Оно рождало и плоды.

Был в речи Ани М., так же как в самом времени, отблеск зарева, отблеск веры: люди могут достичь многого, могут быть первыми. Могут — значит должны.

В Колонном зале с трибуны была провозглашена наша общая уверенность — этим первым поколением счастливых и будем мы.

В конце ее выступления шли приветствия вождям — Бубнову, Кагановичу, Хрущеву, Булганину, «еще привет тому, который любимее всех, чье имя — синоним великих побед — родному Иосифу Виссарионовичу. Ему дружное, молодое, солнечное, радостное десятиклассное ура!». Тут овация.

Речь ее строилась по законам риторики тех лет. Она талантливо усвоила эти законы. Ее характер, способности, ее воспитание в школе, в пионерском отряде, в комсомоле определялись этой риторикой, которую питали мифы и легенды революционной борьбы, гражданской войны и новые легенды первой пятилетки.

О том, какой ценой оплачивались восхищавшие нас великие победы — «впервые в истории… только в нашей стране», — мы ничего не знали. И если бы нам сказали — не поверили бы.

В редакционной врезке к этой речи сказано: «И когда восемнадцатилетняя Аня М. восторгается нашей жизнью, нашей родиной, весь зал дышит вместе с нею учащенно и покрывает ее слова возгласами одобрения».

«Правда» в данном случае сообщает правду. В зале было, вероятно, 10–15, пусть 50 человек, которые думали по-иному, позволяли себе думать по-иному, говорить с ближайшими друзьями, с родителями, читали еще сохранявшуюся в иных домах, до больших пожаров 37—38-го годов, иную литературу. Но настроение подавляющего большинства в этом зале, да и во многих местах за его пределами, Аня выразила.

Если бы на трибуну Колонного зала тогда, в 1935 году, вышел человек, осмелившийся говорить о голодающих, согнанных со своей земли крестьянах, о рабочих в промерзших бараках, вымирающих от эпидемий и непосильного труда, о концентрационных лагерях (ведь прошло уже восемь месяцев после убийства Кирова, и в Ленинграде и в других городах шли новые, очередные чистки), скажи этот человек о липовых процессах вредителей, об арестах агрономов, микробиологов, славистов, о гибели целых отраслей науки, где мы могли быть, уже становились действительно первыми, о разрушении церквей и арестах священников, о лживости пропаганды, — ему не поверили бы, его освистали бы, прокляли бы…

Его слова не убедили бы, даже если допустить невероятное — что ему удалось бы эти слова произнести.

Такого молодого правдолюбца на месте растоптали бы сами ребята. Не потребовалось бы никакого вмешательства «органов».

В приемной комиссии ИФЛИ я узнала, что Аня М. держит экзамены на тот же факультет, что и я. Потом я ее увидела: скорее некрасивая, скуластая, круглые блестящие глаза, похожа на калмычку или башкирку. Прямые, коротко остриженные черные волосы. Я боялась ее, но она заговорила первой, оказалась приветливой и простой. Мы не стали подругами, но все студенческие годы были в добрых, приятельских отношениях.